Квартиру из-за ситуации, «не терпящей отлагательств», решили вскрывать. Были вызваны работники ДЕЗа, слесарь. Прежде чем открыть дверь, оперативники приготовили оружие, а вдруг бандиты затаились и окажут сопротивление? Отогнанный «с линии огня» Шатов ощутил себя персонажем бандитских сериалов, которые было забавно и необременительно посмотреть вечерком. Но и тут, в подъезде, с настоящими «ментами» было не страшно, а даже занятно. Квартира, как и следовало ожидать, оказалась пуста. Когда Александр переступил порог этого холодного, сверкающего операционно-тоскливой чистотой помещения, у него потемнело в глазах, будто его снова накачали дурью. В памяти замелькали неотчетливые воспоминания: в глаза ему заглядывает страшная черноглазая ведьма в белых водорослях. Ах нет, это волосы у нее белые. Нужно заставить Люшу перекраситься в брюнетку, или лучше в шатенку. Его тащат через порог квартиры за руки и за ноги, будто хотят сбросить в пролет лестницы, двое мужчин. Впихивают в лифт, Саша заваливается на одного из тюремщиков, и тот резким, нестерпимо болезненным движением впечатывает подбородок Шатова в стенку лифта, удерживая так тело здоровяка-артиста, пока пластиковая капсула кабины, ойкнув, не останавливается.
Саша узнал комнату: и стеклянный стол, и серую барную стойку, и диван, на котором в беспамятстве провалялся, как оказалось, два дня. Дав показания, Шатов плюхнулся на стул, который подсунул ему кто-то из оперов. Он жался у входа все время обыска, так как передвигаться по этому мертвому пространству не было ни сил, ни желания. До него доносились лишь негромкие реплики:
– Все постирали – ну просто аптека, блин…
– Паш, на столе журнальном смотри тщательней.
– Ага, есть контакт! Ну да, на торшере…
Обыск показал, что в квартире постоянно не жили и не готовили: на сушке обнаружилось лишь два чистых стакана и две чашки с чайными ложками. Никакой одежды в шкафах. Ни фотографий, ни документов. Стопка постельного белья, два пледа. Засохшее алоэ на окне.
Впрочем, нашлись-таки два отпечатка пальца. Один, смазанный, на торшере. Второй – в туалете на держателе для бумаги. Второй явно принадлежал женщине, по мнению эксперта. Теперь нужно поднимать родственные, деловые, дружеские связи покойной Глоткиной, из жилища которой были вынесены все до единой личные вещи. В первую очередь так интересующие следствие фотографии.
Игорь Иванов, он же иеромонах Иов, лежал в ванне. Вода остывала, священник подливал горячей и снова откидывался на надувного крокодила, с которым купались дочери и который он использовал в качестве подголовника. Сколько он так бездумно, недвижимо, ледяной тушкой, неразмерзшейся даже в кипятке, лежит? Час? Полтора? Царила зловещая тишина, будто в квартиру внесли покойника и тот торжественно, в черных оборках, лежит в лакированном гробу посреди обеденного стола: выйдешь из ванной – и наткнешься. Иванов знал, что дома и дочери, и их мать (так он чаще всего именовал Любу – «мать моих детей», будто она была некоей необходимой функцией, приложением к его единокровным существам). И это их «тактичное» молчание усугубляло ощущение непоправимости происшедшего.
«Кастрюлями бы хоть погремела! Хоть бы крикнула: ты не утонул там? Вот Ганька уже бы сто раз подошла, наверное», – раздраженно подумал иеромонах. Это была его первая мысль после приезда из СИЗО.
Там, в камере, было так отчаянно страшно, мерзко, что он молился непрерывно. Даже во сне. И с полной уверенностью мог бы сказать, что впервые в жизни не покидал алтаря ни на минуту в течение двух дней. Игорь почти не смотрел по сторонам, ни с кем не говорил, хотя кто-то сначала и пытался его задирать, но быстро отвязался. Слух о «попе» мгновенно распространился по изолятору, и потому закрывший глаза Иов видел перед собой лишь Престол.
– Игорь! Как ты? С тобой все нормально? – глухо спросила под дверью Люба.
«Догадалась наконец-то», – удовлетворенно подумал Иванов, и с привычной капризностью ответил:
– Нормально. Не утону, не надейтесь.
Люба, как всегда смиренно, отошла от двери.
«Ну что ж. Конец. Это конец? – без всякого отчаяния и истерики подумал монах. – А вот продать бы все, да в Италию! Люблю Италию, – залихватски промелькнуло в его голове. Иванов привстал, пустил еще кипятка. – Бред. Химера. И делать мне там нечего – не вешаться же от тоски и безделья. Разве что спиться. Это вот я точно смогу. Но ничто я не брошу – ни кормилицу-Церковь, если она меня не вышвырнет, ни докучных детей, ни замордовавших баб. Собственно, одну бабу. Молчаливую, работящую, и оттого еще больше осточертевшую. А вторая… вторая и убить может при встрече. И правильно сделает». Иову вдруг стало так жарко, что он рывком поднял себя из ванны, с остервенением намылил голову, с брезгливостью оттер жесткой мочалкой тело, хранящее запах и безнадежье тюрьмы. Вытирая узкое мальчишеское тело, со злостью, которая была затолкана на самое дно души, а теперь начала вдруг бешено выплескиваться, заполнять собой все нутро, вступил в будто прерванный на полуслове мысленный диалог: «Что там про безнравственность этот самодовольный мент трындел? Какая тупая наивность! Будто человек не в самой циничной профессии проработал с десяток лет. Впрочем, куда там ментам, врачам и журналистам – это ведь самые циничные сферы человеческой деятельности? Да куда им до нас, попов. Вот где гнойная хирургия! Их бы на недельку на исповедь поставить. Где ни осудить, ни посмеяться. И не в морду плюнуть, а ОТПУСТИТЬ…» Иванов надел махровый халат, зачесал назад начавшие редеть волосы, расчесал куцую бородку. В бессилии присел на край ванны, наблюдая за зеленым водоворотом, поглощавшим грязную, смывшую камерную вонь и мерзость воду. Если б можно было и из жизни вымыть также все, что мучит, отравляет.
«Как быстро, путано пролетели годы – “жизнь, пройденная до середины”… Мальчишкой прислуживал в алтаре владыке – тогда еще иеромонаху. Семинария. Отъезд в Ю-скую область с радужными карьерными и материальными перспективами. И уже через год постриг. В двадцать-то лет! А что скажешь архиерею – “не хочу”? Тут дисциплинка построже, чем в армии. Жениться ведь еще меньше хотелось. Тоска, холод, пьянство, чуть не загубившее голос. А как пел! И скука, вечная скука… Материна болезнь как повод вернуться. Поклоны и подарки владыке. И снова поклоны. И снова подарки. И все вроде наладилось. Но тут ЛЮБОВЬ. А с ней новые оковы и прежняя тоска. И ненужность, никчемность всего этого, что называется человеческим, а оборачивается подлым, бесовским! Вечное недовольство собой. И редкие, благодатные минуты на ранних службах, в полутьме алтаря…»
Игорь вышел на кухню, где, оказывается, его ждал накрытый стол. Все самое любимое: жареная баранина, острый салат, спагетти «болоньезе», которое научилась виртуозно делать Люба после поездки в Италию. Иванов быстро, молча ел. Лишь после второй чашки кофе Люба робко позволила себе присесть напротив и сказать:
– Я смотрела объявления о работе. Могу хоть завтра в палатке у станции попробовать «молочкой» торговать. Еще нянечки в садик нужны. Но очень маленькая, просто микроскопическая зарплата. – Она понуро свесила красные неухоженные руки между колен. Сгорбленная, полноватая, с одутловатым от слез и бессонницы лицом, но все еще красивая русская женщина.