— А что со мной сегодня утром было?
— Почему ты сделала такой вид, как будто не знаешь меня? Я
хотел…
— Я сделала вид, будто не знаю тебя?
Она повернулась и холодно посмотрела мне в лицо.
— Это ты вел себя так, как будто не знаешь меня. Садишься во
второй вагон, когда видишь, что я в первом.
— Скажи-ка, почему это я еду в первый день своих каникул в
пол-пятого утра в Шветцинген? Только потому, что я хотел преподнести тебе
сюрприз, потому, что я думал, что ты будешь мне рада. А во второй вагон я…
— Ах ты, бедняжка. Был уже в пол-пятого на ногах и это — на
своих каникулах!
Я никогда еще не слышал иронических ноток в ее голосе. Она
покачала головой.
— Откуда мне знать, почему ты едешь в Шветцинген. Откуда мне
знать, почему ты не хочешь показывать, что знаком со мной. Это твое дело, не
мое. А сейчас — давай уходи.
Не могу описать, насколько я был возмущен.
— Это нечестно, Ханна. Ты знала, ты должна была знать, что я
еду в этом трамвае только ради тебя. Как ты можешь думать, что я не хотел
подавать вида, что знаю тебя? Если бы я не хотел тебя знать, я бы вообще не сел
в трамвай.
— Все, хватит. Я уже сказала: твои дела меня не касаются.
Она встала так, что между нами находился кухонный стол;
своим взглядом, своим голосом и своими жестами она давала мне понять, что
относится ко мне, как к незваному гостю, и требует покинуть ее квартиру.
Я присел на кушетку. Она до обидного задела меня своим
поведением и я хотел потребовать от нее объяснений. Однако я никак не мог
подступиться к ней. Вместо этого она обрушила на меня свой выпад. И я начал
чувствовать себя неуверенно. Может быть, она была права, не объективно, а
субъективно? Могло ли быть так, что она поняла меня неправильно? Или ей
пришлось понять меня неправильно? Неужели я обидел ее, нечаянно и всякому
умыслу вопреки, но все-таки обидел?
— Извини, Ханна. Как-то плохо все получилось. Я не хотел
тебя обидеть, но мне кажется…
— Кажется? Ты хочешь сказать, тебе кажется, что ты меня
обидел? Ты не можешь меня обидеть, уж только не ты. Когда ты, наконец, уйдешь?
Я пришла с работы, я хочу в ванну, я хочу, чтобы меня оставили в покое.
Она требовательно смотрела на меня. Когда я остался сидеть,
она пожала плечами, повернулась, пустила в ванну воду и стала раздеваться.
Теперь я поднялся и вышел из квартиры. Я думал, что ухожу
навсегда. Но через полчаса я снова стоял перед ее дверью. Она впустила меня, и
я безоговорочно принял все на себя. Да, я поступил бездумно, бесцеремонно,
бессердечно. Да, я понял, что она была обижена. Да, я понял, что она не была
обижена, потому что я не мог ее обидеть. Да, я понял, что не мог обидеть ее,
что она просто не могла позволить себе терпеть мое поведение. В конце концов я
был счастлив, когда она призналась, что я сделал ей больно. Значит, она
все-таки не была такой неприступной и безучастной, какой показывала себя.
— Ты простишь меня?
Она кивнула.
— Ты любишь меня?
Она снова кивнула.
— Ванна еще полная. Идем, я тебя помою.
Позднее я спрашивал себя, не оставила ли она воду в ванне
нарочно потому, что знала, что я скоро вернусь. Не разделась ли она также
потому, что знала, что это не выйдет у меня из головы и приведет меня обратно.
Была ли это только игра в расстановку сил, которую она хотела у меня выиграть,
или что-то другое. После того как мы закончили наш любовный акт, лежали рядом
друг с другом и я рассказал ей, почему я сел вместо первого вагона во второй,
она поддразнила меня: «Даже в трамвае тебе хочется этим со мной заняться? Ну,
ты даешь, парнишка!» И получалось так, что повод для нашего спора был,
собственно говоря, совсем ничтожным.
Однако его результат имел для меня значение. Я потерпел
поражение не только в этом споре. Я капитулировал после короткой стычки, когда
она пригрозила мне тем, что готова отвергнуть меня, порвать наши отношения. В
последующие недели я больше не устраивал с ней даже коротких стычек. Когда она
грозила мне, я тут же безоговорочно капитулировал. Я все брал на себя. Я
признавал за собой ошибки, которых не совершал, сознавался в намерениях,
которых никогда не имел. Когда она делалась холодной и черствой, я упрашивал ее
снова сжалиться надо мной, простить меня, любить меня. Иногда у меня появлялось
такое чувство, что она сама страдает из-за своей холодности и черствости, что
она стремится к теплу моих извинений, заверений и заклинаний. Иногда я думал,
что ей просто нравится испытывать чувство триумфа. Но, так или иначе, у меня не
было никакого выбора.
Я не мог говорить с ней на эту тему. Разговоры о наших
спорах вели к очередному спору. Пару раз я написал ей длинные письма. Но она не
ответила на них, и когда я спросил ее об этом, она спросила в ответ: «Ты что,
опять начинаешь?»
Глава 11
Сказать, что после того первого дня моих каникул мы не были
больше счастливы, не соответствовало бы истине. Мы никогда не были так
счастливы, как в те апрельские недели. Каким бы затаенным не был тот первый
спор и, вообще, все остальные наши споры — все, что открывал нам наш ритуал
чтения, мытья в ванне, любовной игры и лежания рядом друг с другом в постели,
все это действовало на нас самым благодатным образом. Помимо того, она связала
себя тем своим упреком, что я не хотел тогда знать ее. Если я хотел показаться
с ней где-нибудь, то она не могла предъявить мне принципиальных возражений.
«Значит, ты все-таки не хотела, чтобы нас кто-нибудь видел» — выслушивать такое
ей было явно не по душе. И так на пасхальной неделе мы отправились с ней на
велосипедах в небольшое путешествие: четыре дня по маршруту
Вимпфен-Аморбах-Мильтенберг.
Не помню больше, что я сказал своим родителям. Что я еду со
своим другом Маттиасом? С группой друзей? Что хочу навестить одного своего
бывшего одноклассника? Скорее всего, моя мать, как всегда, стала волноваться за
меня, а мой отец, как всегда, счел, что ей не следует волноваться. Разве я не
перешел только что из одного класса в другой, чего от меня никто не ожидал?
Пока я болел, я не расходовал своих карманных денег. Но
имевшейся в моем распоряжении суммы было недостаточно, если я собирался платить
и за Ханну. Тогда я решил продать свою коллекцию марок в филателистическом
магазине рядом с церковью Святого Духа. Это был единственный магазин, вывеска
на дверях которого возвещала о скупке целых коллекций. Продавец просмотрел мои
альбомы и предложил мне шестьдесят марок. Я указал ему на гордость моей
коллекции — прямостороннюю египетскую марку с изображением пирамиды, которая по
каталогу оценивалась в четыреста марок. Он пожал плечами и сказал, что если я так
дорожу своей коллекцией, то тогда мне, наверное, лучше оставить ее при себе.
Можно ли мне вообще было ее продавать? Что скажут на это мои родители? Я
попробовал немного поторговаться. Если марка с пирамидой не такая уж ценная, то
я просто оставлю ее себе. Тогда он мог бы дать мне за коллекцию только тридцать
марок. Ага, значит, марка с пирамидой все-таки чего-то стоит? В конце концов я
получил от него семьдесят марок. Я чувствовал, что меня надули, но мне тогда
было все равно.