При этом я не хочу скрывать удовлетворения, получаемого мной
от погружения в ушедшие времена, значение которых для настоящего менее
существенно. Первый раз я испытал его, когда изучал своды и проекты законов
эпохи просвещения. Все они поддерживались верой в то, что в мире заложен
праведный порядок и что поэтому мир всегда можно привести в состояние
праведного порядка. Видеть, как из этой веры в качестве торжественных стражей
праведного порядка создавались параграфы и как они выводились потом в законы,
стремившиеся быть совершенными и своим совершенством являть также
доказательство своей истины — было для меня подлинным счастьем. Долгое время я
считал, что в истории права есть место прогрессу и что, несмотря на ужасные
поражения и отступления, оно продвигается к еще большему совершенству и еще
большей истине, рациональности и гуманности. С тех пор как мне сделалось ясно,
что эта мысль — химера, мое воображение занимает другая картина о ходе истории
права. В ней движение права хотя и представляется мне целенаправленным, однако
цель, которой оно достигает после многочисленных потрясений, смятений и
ослеплений, является началом, от которого оно когда-то выдвинулось в путь и от
которого оно, едва дойдя до него, вновь должно отходить.
В то время я перечитывал Одиссею, которую впервые прочитал в
школе и сохранил в своей памяти как историю о возвращении на родину. Но это не
история о возвращении на родину. Как могли древние греки, знавшие, что в одну
реку не ступают дважды, верить в возвращение домой? Одиссей возвращается не для
того, чтобы остаться, но для того, чтобы снова отправиться в путь. Одиссея —
это история движения, одновременно целенаправленного и бесцельного, успешного и
тщетного. Разве история права чем-то от нее отличается?
Глава 5
С Одиссеи я начал. Я читал ее, после того как мы с Гертрудой
развелись. Ночами я тогда плохо спал; я лежал, не смыкая глаз, и когда я
зажигал свет и брал в руки книгу, глаза у меня начинали слипаться, когда же я
откладывал книгу и выключал свет, я снова не мог уснуть. Так я стал читать
вслух. Это не давало моим глазам закрыться. И по той причине, что в моих
спутанных, проникнутых воспоминаниями и грезами, вращающихся мучительным
круговоротом дремотных мыслях о моем браке, моей дочери и моей жизни на передний
план то и дело выходила Ханна, я начал читать для Ханны. Я читал для Ханны
вслух, записывая себя на кассеты.
Прежде чем я отослал ей первые кассеты, прошло несколько
месяцев. Сначала я не хотел посылать отдельные части Одиссеи и ждал, пока не
запишу на пленку весь эпос. Потом я засомневался в том, что Одиссея покажется
Ханне достаточно интересной, и стал записывать также то, что читал после
Одиссеи: рассказы Шницлера и Чехова. Потом я никак не мог собраться позвонить в
суд, который вынес Ханне приговор, и узнать, где она отбывает наказание.
Наконец, я собрал все вместе: адрес Ханны в тюрьме неподалеку от города, в
котором проходил ее процесс, кассетный магнитофон и кассеты, пронумерованные в
обратном порядке от Чехова через Шницлера к Гомеру. И, в конце концов, я
отправил ей посылку с магнитофоном и кассетами по почте.
Недавно я нашел тетрадь, в которой я делал пометки о том,
что записывал для Ханны на протяжении долгих лет. Первые двенадцать книжных
названий внесены, по всей видимости, в одно время; видно, я читал сначала все
подряд и потом понял, что без заметок мне не запомнить, что я уже прочитал.
Рядом с последующими названиями иногда стоит дата, иногда ее нет, но я и без
того знаю, что первую посылку я отправил Ханне на восьмом и последнюю — на восемнадцатом
году ее тюремного заключения. На восемнадцатом году ее ходатайство о
помиловании было удовлетворено.
Большей частью я читал для Ханны книги, которые мне самому
хотелось читать в данный момент. Записывая Одиссею, мне поначалу было трудно
сосредоточиться и читать для Ханны громким голосом так же хорошо, как тихим
голосом для себя. Но я приноровился. Недостатком чтения вслух было то, что оно
длилось дольше. Зато тогда прочитанное лучше оседало в памяти. И сегодня
отдельные места вспоминаются мне особенно отчетливо.
Я читал также то, что уже знал и любил. Так Ханна услышала
многие произведения Келлера и Фонтане, Гейне и Мерике. Долгое время я не
отваживался читать ей стихи, но потом вошел во вкус, и даже выучил наизусть
целый ряд стихотворений, прочитанных мной вслух. Я не забыл их и по сегодняшний
день.
В целом названия книг в тетради свидетельствуют о вере в
гражданское и просветительское предназначение выбранной литературы. Я также не
помню, чтобы я когда-нибудь задался вопросом, не стоит ли мне выйти за рамки
творчества Кафки, Фриша, Джонсона, Бахман и Ленца и перейти к чтению
экспериментальной литературы, литературы, в которой я не улавливаю сюжета и в
которой мне не нравится ни один из героев. Я понимал так, что экспериментальная
литература экспериментирует с читателем, а это было не нужно ни Ханне, ни мне.
Когда я начал писать сам, я начитывал ей на кассету и
написанное мной. Я диктовал свою рукопись и перерабатывал потом машинописный
экземпляр, пока у меня не появлялось чувство, что сейчас он готов. Зачитывая
его, я подмечал, верным было это чувство или нет. Если нет, я мог еще раз все
переработать и наложить новую запись на старую. Однако такой метод мне не
нравился. Я хотел, чтобы чтение на кассету завершало мой рабочий процесс. И
Ханна стала для меня той инстанцией, ради которой я еще раз собирал воедино всю
свою силу, всю свою творческую энергию, всю свою критическую фантазию. После
этого я мог отсылать рукопись в издательство.
Я не записывал на кассеты никаких личных замечаний, не спрашивал
о Ханне, не сообщал о себе. Я зачитывал название произведения, имя автора и
потом сам текст. Когда текст подходил к концу, я делал короткую паузу,
захлопывал книгу и нажимал на клавишу «стоп».
Глава 6
На четвертом году нашего многоречиво-лаконичного контакта я
получил такое послание: «Парнишка, последняя история была особенно интересной.
Спасибо. Ханна.»
Бумага была в линейку — вырванная из школьной тетради
страница с ровно обрезанным краем. Послание располагалось в самом верху
страницы и занимало три строки. Оно было написано синей, мажущей шариковой
ручкой. Ханна сильно нажимала на нее, выводя буквы так, что написанное
выдавилось на обратной стороне. Адрес тоже был выведен с силой; приглядевшись,
его отпечаток четко можно было разобрать в верхней и нижней половинах
сложенного вдвое листа.
На первый взгляд можно было подумать, что это детский
почерк. Но то, что в почерке детей бывает неуклюжим и беспомощным, здесь было
насильственным. Здесь так и проглядывало сопротивление, которое нужно было
преодолеть Ханне, чтобы соединить линии в буквы, а буквы в слова. Детская рука
хочет отклониться то туда, то сюда и должна обязательно придерживаться связной
колеи, прокладываемой почерком. Рука Ханны никуда не хотела отклоняться и
должна была испытывать какие-то внутренние толчки для продвижения вперед.
Линии, образовывавшие буквы, начинались все время сызнова, при движении руки
вверх, при движении руки вниз, перед закруглениями и завитками. И каждая буква
завоевывалась заново, располагалась то прямо, то косо и зачастую была также
разной высоты и ширины.