«Боюсь, Леша, она тебе ни слова не скажет. Я читал: такое бывает. Называется — „реактивное состояние“. А грубостью мы от нее ничего не добьемся. Ну что ты, пытать ее будешь?»
Он, конечно, злится: «А мне-то что делать? Может, ее сейчас ищут?»
«Нет».
«А что, ориентировка на нее поступила?»
«Значит, ее пока никто не ищет?» — «Никто».
Представляете, ситуация? Нашли в поле рожающую женщину. А кто она, откуда? Неизвестно. Что делать?
Я говорю: «Надо ждать. Может, подадут ее в розыск, тогда все и прояснится. Тебе из райцентра телефонограмму пришлют с ориентировкой, там все и прочитаем». Говорю так, а сам не верю. Да и Леха чувствует, что дело нечисто. «Темнишь ты, Николаич».
Я ему сверток показываю. «Вот что при ней было. Еще рубаха белая, до пят, вроде савана. И все. И знаешь, что удивительно?» — «Ну?»
«Лобок у нее небритый. Значит, к родам ее не готовили. А через весь живот — разрез. Даже не разрез — надрез. Кто-то кожу рассек. Чисто рассек, края ровные, пупок справа обошел. Профессионально. Словно кесарево хотели делать. Понимаешь? Странно. К родам не готовились, сразу на кесарево хотели идти. А ведь нужды в этом не было. Она сама разродилась». — «Ну и что это значит?» — «Понятия не имею. При ней — ни документов, ни личных вещей. Только эта тетрадь, в которой ничего прочитать невозможно». — «Что за тетрадь?»
Развернули мы сверток. Посмотрели еще раз. Ничего не понятно. И главное, непонятно, что дальше делать.
И тут до меня вроде как доходить начало. «Послушай, Леша. Тебе не кажется, что ее просто хотели выпотрошить, как селедку? Вырезать детишек, а ее — бросить? А? Очень на это похоже».
Он на меня глаза таращит. «Ну ты, Николаич, фантазер. Никогда о таком не слышал, ни у нас в районе, ни в области. Что ты? Господь с тобой! Разве такие страсти бывают?»
«Вот видишь, мы не знаем, как все было на самом деле. А может, она еле из-под ножа сбежала? А ты ее выдать хочешь? Прямо в руки мучителям. Не боишься грех на душу брать?»
Сопит: «Откуда же она могла сбежать? На двадцать верст кругом — ни живой души. Глухомань сплошная». — «А где, по-твоему, черные дела легче делать: в глуши или в Александрийске, в центральном роддоме?» Чувствую, до него доходить стало. Ну а что? Ведь рисковал-то он: если хватятся, потом все шишки на Кирсанова — почему вовремя не доложил?
«Давай сделаем так, — говорю. — Пока суетиться не будем. Если поступит на нее ориентировка — отрапортуешь, как положено. Если она заговорит — еще лучше. Будет, по крайней мере, понятно, что к чему. А пока — просто затаимся. Ну, лежит и лежит себе в больнице женщина. Память у нее отшибло».
«Ты, — говорит, — Николаич, конечно, ерунду несешь… Но все же… Куда нам торопиться? Правда?» — «Правда. Она еще очень слаба. Ее пока и перевозить куда-то рано.
Пусть немного оклемается, на ноги встанет… А?» — «Ладно, — говорит. Нехотя так. — Пусть пока лежит в больничке, отдыхает». — «Ну, вот и хорошо».
А про ночной случай я ему не рассказал. Тогда бы он точно не согласился. А я видел, что напугал ее кто-то. Очень сильно. И еще… Предчувствие было нехорошее. Понимал я, что нельзя никому про нее говорить. Вот вы, Оскар Карлович, верите в предчувствия? Да? И я — тоже. Верю.
Так Екатерина оказалась в Горной Долине.
* * *
Пинт поерзал на стуле:
— Что, вот так? Действительно как снег на голову? И никто не объявился? Ну, там, муж… Или родственники какие?..
Тамбовцев покачал головой:
— Никто. Никто ее никогда не искал.
— А она… Потом что-нибудь рассказала? Тамбовцев тяжело вздохнул. Видимо, это были горькие воспоминания. Он сморщился, словно жевал лимон:
— Нет. Не сказала ни слова.
— Постойте. — Пинт сощурился. — Вы говорите, ее звали Екатерина… Екатерина Воронцова. Значит, свое имя она вам назвала?
Тамбовцев рассмеялся:
— Как бы не так. Это я ее назвал Екатериной. Вид у нее был больно царственный. Она не ходила, а плыла. И осанка, стать!.. Никогда не встречал ТАКУЮ женщину. — Тамбовцев особенно выделил «такую».
— Да, Николаич, точно, — подтвердил Шериф. — Моя мать ее тоже называла Екатерина Великая.
«Только без мозгов», — обычно добавляла мать, но Баженов не стал продолжать.
— Да. А Воронцова?.. — Тамбовцев пожал плечами. — Ну, не Ивановой же ей быть с такой статью. Не Сидоровой. Я, правда, хотел, чтобы она стала Тамбовцевой… Но… Не судьба. Пролежала она у меня в больнице два месяца. Говорить так и не начала. И никто не искал ее, словно она возникла из пустоты. Понимаете? Откуда она появилась? С неба упала? Или из-под земли вылезла? А вы говорите, ваш рассказ странный…
— Ладно, Николаич, — поторопил его Шериф. — Ты давай ближе к делу. Стемнело уже, мне пора идти к штольне.
— К какой штольне? Что там ночью делать? — встрепенулся Пинт.
Баженов в ответ только махнул рукой. Тамбовцев заторопился:
— Сейчас, сейчас… Я уже почти закончил. На подробностях останавливаться не буду. Главное, чтобы общий смысл был понятен. — Тамбовцев утер лоб тыльной стороной ладони. — Ну, в общем, два месяца она у меня в больнице прожила. Но… Не оттаяла. Боялась по-прежнему. Девчонки-то меня признавать стали, а она — ни в какую. А я боялся ее отпускать — из-за детей. Да и куда бы она пошла? У нее даже куска мыла не было. Ну, живет она в больнице, а по городку слухи ползут: мол, Тамбовцев наконец-то зазнобу нашел. Придурочную, да с двумя довесками. Кирсанов, конечно, молодец. Не позволял позорить: ни меня, ни Екатерину. И он и Лиля. Но ведь на каждый роток не накинешь платок, правильно? Ситуация действительно дурацкая: Екатерина занимала отдельную палату на втором этаже. Я ей три раза в день еду приносил. Она при мне никогда не ела. Ждала, когда уйду. И все молчала. Я терпел, а потом подумал: ну не может же так вечно продолжаться? Хоть что-то она помнит? Я уже тогда жил в городе. Дай, думаю, переселю ее в домик для персонала. Интересно, справится она с хозяйством или нет? Переселил.
— Ну и что?
— Вы не поверите. — Лицо Тамбовцева осветилось широкой улыбкой. Пинту на мгновение показалось, что в уголках его глаз появились слезы. — Представьте себе самую смешную и глупую няньку на свете. Так вот это был я. Больницу — если дел срочных нет — закрою, на дверь-записку, мол, я в домике. Прихожу к ней, пиджак снимаю, рукава засучиваю, и вперед! Мою, глажу, пеленки стираю, суп варю, девчонок пеленаю… А Екатерина на меня из угла смотрит. Пристально так. И глаза у нее постепенно…
Понимаете, раньше они пустыми были. А тут — словно вспоминает что-то. Глаза более осмысленными становятся. Оттаивает она потихоньку. А я ее все Екатерина да Екатерина. Гляжу, начинает привыкать. Уже на имя отзывается. А потом… Подошла однажды ко мне — я в тазу подгузники стирал — берет в руки мыло, подгузники… На меня смотрит и все повторяет. Вот так помаленьку и пошло. Суп ее научил варить, котлеты жарить. Сам-то я все умею — холостяцкая жизнь заставила.