Денисов подошел к каталке, нагнулся над раненым. Прошло несколько секунд, прежде чем он смог поймать мутный взгляд старшины.
– Это я... Узнаешь меня? Николаев? Старшина дернулся и попробовал приподняться, но Денисов положил руку ему на плечо.
– Тихо, тихо... Лежи, а то доктор меня выгонит. Послушай, – он нагнулся еще ниже, – что там стряслось, можешь рассказать?
Николаев облизнул запекшиеся губы. Денисов заметил, что в глазах его что-то промелькнуло. Что-то... похожее на страх. Он будто заново переживал случившееся.
– Он перестрелял всех... – сухим бесстрастным голосом произнес Николаев. Он говорил с большим трудом, с каждым словом из дырки в левой стороне груди вырывался тихий свист.
– Кто «он»? Попов? Ты только, – Денисов потрепал подчиненного по плечу, – лишнего не говори, я пойму. Он, да? Николаев закрыл глаза, помедлил секунду и снова открыл.
– Но почему? Что, вот так, ни с того ни с сего?
Николаев снова закрыл глаза. Посиневшие губы дрогнули, и Денисов услышал натужный свист.
– Он... сошел с ума... Там, на дороге... – Старшина закашлялся, и на губах у него выступила розовая пена.
– Что на дороге?
Пена пузырилась. Один пузырь рос прямо на глазах, он становился все больше и больше, пока наконец не лопнул, обдав подбородок и нос старшины мелкими красными брызгами.
Денисов в ужасе обернулся:
– Рашид... Рашид... – Он снова забыл отчество. – Доктор! Помогите ему!
За его спиной послышался щелчок резины, Нигматов уже натягивал перчатки.
Старшина кашлял все сильнее и сильнее. Его тело сотрясалось, из раны брызнула тонкая струйка крови, очертила в воздухе короткую дугу и попала на халат Денисова. Он отшатнулся.
– За плечи! – закричал Нигматов. Когда он сердился, у него появлялся акцент. – Берите за плечи и кладите на стол!
Ну! На счет «три»!
Денисов взял старшину за плечи, две сестры ухватились за бедра и за ноги.
– Раз! Два! – Нигматов стоял, воздев руки.
«Ах, ну да, он же стерильный!» – понял Денисов.
– Три!
Одним рывком они переложили бьющееся в кашле тело на стол.
– А теперь – уходите! – Врач даже не смотрел на него, он стоял и ждал, пока сестра срезала с раненого остатки одежды.
Денисов попятился. Последнее, что он сумел разобрать – среди клокотания и свиста, – был голос Николаева:
– Там, на дороге... Там был труп... Он валялся, как бревно, и вороны клевали его... Ха! Они клевали его!
Денисов спиной наткнулся на дверь и вывалился в коридор. Ему показалось, что Нигматов вздрогнул, услышав про труп на дороге.
Денисов сорвал с себя халат и увидел, что кровь промочила его насквозь – пятно осталось на кителе. Этот визит в больницу почти ничего не дал. Николаев повторил ему все то же самое, что раньше сказал Костюченко. Правда, он добавил про какой-то труп, но... Насколько это можно принимать всерьез? Это наверняка бред. Это...
Но ситуация – вся, в целом! – все больше и больше походила на бред. Труп на дороге в Бронцы? Средь бела дня? Бред! Сержант милиции, старший дежурного наряда, расстрелял своих напарников из табельного оружия? Расстрелял просто так, без видимой причины? Бред! Опергруппа выехала на место, но оперативный дежурный остановил ее на полпути? Бред в квадрате! Причем – мало того, что остановил, так еще и при казал... Бред в шестнадцатой степени!
Денисов поймал себя на мысли, что в этой цепочке кого-то не хватает. Кого-то... Липатова!
Он бросил халат на подоконник, выбежал из больницы и помчался к машине. Он продолжал бегать, словно какой-нибудь лейтенант, и это, в общем-то, тоже казалось ему бредом.
* * *
Одиннадцать часов сорок минут. Тринадцатый километр шоссе Таруса – Калуга.
Соловьев быстро шагал по шоссе, втянув голову в плечи: он почему-то думал, что так его никто не заметит.
Отсидев положенное время за цистерной (столько, сколько потребовалось кишечнику для того, чтобы успокоиться и больше не тревожить хозяина настойчивыми призывами к немедленному опорожнению), он огляделся в поисках бумаги или сочного листа лопуха. Как назло, ничего похожего рядом не было. Скрепя сердце Соловьев пожертвовал носовым платком во имя чистоты. В бардачке машины лежали бумажные салфетки, и он решил, что сможет обойтись ими. Когда вернется.
За цистерной, как за железным занавесом, раздавались какие-то голоса. Их становилось все больше и больше, а когда к ним присоединился вой сирены, Володя понял – пора сматывать удочки, иначе его сейчас выгонят отсюда к чертовой матери, а тогда – плакал репортаж. Удачный репортаж, быть может, самый лучший за всю его жизнь: один снимок погибающего вертолета в зеленом облаке чего стоил.
Соловьев полагал, что этот снимок должен войти во все учебники фотожурналистики. Особенно – если его правильно напечатать: на крупнозернистой бумаге, чтобы чуть-чуть размазать изображение, подчеркнуть ДРАЙВ.
Драйв – это такое неуловимое понятие, ему трудно дать определение и почти невозможно объяснить. Он или есть, или его нет.
Драйв можно только почувствовать, и особенно хорошо он смотрится в застывших изобразительных формах: картинах и фотографиях, будь то давидовская «Клятва Горациев» или снимок с вьетнамской войны: обожженная напалмом голая девочка, кричащая от боли.
В видеоматериале почти невозможно достичь такого эффекта: движение картинок растворяет в себе драйв. Но есть еще одна область искусства, где драйв можно потрогать руками, – музыка. И здесь тоже диапазон очень широк: от второй части Девятой симфонии Бетховена до концерта Стиви Рэй Воэна в Карнеги-холле. Соловьев с удовольствием слушал и то и другое. Как сказал однажды Луи Армстронг: «Хорошая музыка отличается от плохой тем, что в ней есть ЭТО». Вот так вот. ЭТО. А что такое ЭТО – черномазый гений и сам не понимал. Потому что ЭТО смещено за пределы понимания в область чувств.
Володя не мог объяснить, что же такого необычного в снимке погибающего вертолета, но чувствовал, что в нем что-то есть. И это чувство заставляло его идти вперед, чтобы довести репортаж до логического конца. Скорее всего (он прекрасно понимал), в горящих обломках ЭТОГО не будет. Нет, конечно, не будет. Более того, они наверняка пойдут в отвал. Пустая порода. Луговьер, гуру фотографии, считал: «Если из катушки пленки хоть один кадр получается стоящим, то это большая удача».
Соловьев уже поймал свою удачу, но странное чувство (чувство незавершенности, он словно не поставил точку в конце предложения) гнало его по дороге. И еще, наверное, сознание того, что другого способа стать первым просто нет. Надо доводить любое начатое дело до конца, даже если оно кажется безнадежным. Ведь... Как говорят англичане? «Джентльмены берутся только за безнадежные дела».