Туманным сентябрьским утром 1933 года, два месяца спустя, он сопровождал Эрнеста Оппенгеймера на маленький аэродром — проводить племянника Эрнеста, Михеля. Тот летел в Северную Родезию с инспекцией принадлежащих семье шахт. Самолет поднялся, развернулся над аэродромом и взял курс на север. И в этот миг произошла катастрофа. Улуф так и не мог понять, что произошло — то ли внезапный порыв ветра, то ли неполадки в моторе, только самолет словно остановился в воздухе, резко пошел вниз и врезался в землю. И пилот, майор Кокрейн-Патрик, и Михель погибли мгновенно. Улуф понял, что горе Эрнеста — Михель был ему как сын — настолько велико, что ему теперь не до него, что не следует более отягощать семейство своим присутствием. Эрнест Оппенгеймер подарил ему на прощанье бриллиантовую булавку, и когда Улуф состарился, булавка перешла к Тургейру. Она сопровождала его повсюду, и он никак сам не мог понять, каким образом она не была украдена за все годы, проведенные им на задворках жизни.
Он провел иглой по столу. Пора было избавляться от последней собственности. Он вышел из кафе и двинулся к вокзалу. На скамейке спал пьяный. Он подошел и незаметно сунул булавку ему в карман. Все. Теперь остается только последняя слабость. Бог и его пророк и слуга Эрик — отнюдь не мечтатели. Эрик объяснял ему, что жизнь, люди, все-все организовано и продумано до мельчайшей детали. Поэтому и он выбрал этот день, чтобы покончить с последней своей слабостью и быть готовым к дальнейшему.
Сильви Расмуссен попала в Данию в начале девяностых на катере, высадившем нелегальных беженцев на западном берегу Ютландии. Позади было длинное и временами кошмарное путешествие из Болгарии, страны, где она родилась. Ее везли в грузовиках и на тракторных прицепах, двое страшных суток она провела, будучи запертой в контейнере, где под конец уже начала задыхаться. Тогда ее звали не Сильви Расмуссен, а Нина Баровска. Чтобы оплатить эту дорогу, она влезла в долги. Когда девушка высадилась, на пустынном ютландском берегу ее ждали двое мужчин. Они привезли ее в квартиру в Орхусе, целую неделю избивали и насиловали ее, и когда она наконец сломалась, отвезли в Копенгаген, где держали под замком и продавали ее услуги. Она стала проституткой. Через месяц она попыталась бежать. Но те двое отрубили ей оба мизинца и пригрозили, что если она еще раз попытается бежать, будет еще хуже. С горя она пристрастилась к наркотикам, не рассчитывая на особо долгую жизнь.
Однажды к ней явился новый клиент, мужчина по имени Тургейр Лангоос. Через пару дней он пришел опять и стал одним из ее постоянных клиентов. Она иногда пыталась заговорить с ним, поделиться своей отчаянной судьбой, но тот только качал головой и бормотал что-то нечленораздельное. Хотя он обращался с ней хорошо, время от времени ее бросало от него в дрожь. В нем была какая-то неопределенная угроза, что-то жутковатое — притом что это был ее самый лучший и преданный клиент! Его огромные руки прикасались к ее телу с давно позабытой ею нежностью. И все равно она его боялась.
В одиннадцать часов он стоял на пороге ее квартиры. Он всегда заходил в первой половине дня. Чтобы избавить ее от страха, не дать ей понять, что в этот день в начале сентября ей суждено умереть, он набросился на нее сзади, когда они шли в спальню. Своими огромными ручищами он свернул ей шею. Послышался хруст позвонков. Все было кончено. Он положил ее на постель, раздел и сделал все необходимое, чтобы это выглядело как типичное убийство проститутки клиентом-садистом. Он огляделся и подумал, что Сильви была достойна лучшей судьбы. В других обстоятельствах он бы охотно взял ее с собой в рай. Но решает не он, а Эрик. Для Эрика важно, чтобы у его учеников и последователей не было слабостей. И теперь у него их нет. Женщины, пробуждавшей в нем желание, больше не существует.
Он вышел на улицу. Теперь он был готов. Его ждал Эрик. Его ждал Бог.
35
Co слов деда Линде запомнилось определение неприятного человека. Для него, впрочем, к этой категории относилось подавляющее большинство людей, но чаще всего ему удавалось избегать с ними контакта. Однако хуже всего были те, кто приходил в его мастерскую и начинал высказывать свою точку зрения на его картины. Они, должно быть, считали, что стимулируют его вдохновение, когда, к примеру, советовали поднять чуточку вечернее солнце над горизонтом, что, по их мнению, сделает композицию более сбалансированной, или, допустим, поместить на переднем плане лисенка, наблюдающего за группой глухарей на пронизанной красноватыми лучами заходящего солнца лесной просеке.
— Как я могу поднять солнце? — отвечал он раз за разом, пока вопрос не отмирал сам собой. Он никогда не давал себе труда объяснять. Эти неприятные люди все равно не умели слушать. Это были хулители и зазнайки, они были почему-то уверены, что он должен быть им благодарен за их идиотские советы.
— Лисята не лежат и не смотрят на глухарей, — сказал он — Лисята едят глухарей, а съев, удирают.
Но были и такие, к кому он вынужден был прислушиваться. Это была самая неприятная категория из всех — покупатели, коммивояжеры, они приезжали на своих сверкающих и рычащих американских машинах и скупали за гроши его картины. Потом они исчезали в вечном круговороте шведского рынка, где цены варьируют с юга на север и с запада на восток. Через какое-то время скупщики появлялись опять. Они могли, к примеру, на полном серьезе убеждать его, что, по их мнению, в будущем сезоне в моду войдут полуобнаженные, смуглые — не слишком, а в меру — женщины. Один из них был почему-то убежден, что утреннее солнце будет пользоваться большим спросом, чем вечернее. Несколько раз он, не выдержав, спрашивал:
— А почему? Почему утреннее солнце будет популярнее, чем вечернее?
Но он не получил ответа — аргументов у этих людей не было, если не считать их толстых бумажников. Ведь благополучие семьи зависело от того, что ему платили деньги и битком загружали машины пейзажами — с глухарями и без глухарей.
— Невозможно избежать неприятных людей, — говорил дед, — они как угри — ты пытаешься их ухватить, а они ускользают. И угри плавают только в темноте. Это не значит, что те мерзавцы, которых я сравниваю с угрями, тоже двигаются в темноте. Наоборот, они наиболее активны в утренние часы. У них своя темнота, она у них в душе. Они не понимают, что только раздражают человека, когда лезут в то, в чем ничего не смыслят. Я никогда не лезу в чужие дела.
Это была чистейшей воды ложь. Он так и умер, не подозревая, что он всю свою жизнь, больше, чем кто бы то ни было, только тем и занимался, что норовил повлиять на чужие решения, чужие мечты и поступки. И тут речь шла уже не о месте какого-то лисенка или даже вечернего солнца — а о том, чтобы полностью подчинить двух детей своей воле.
Она вспомнила о дедовых «неприятных людях» как раз в тот момент, когда собиралась позвонить в дверь Анниной квартиры. И застыла с поднятой рукой. Перед глазами стоял дед с грязной чашкой кофе в руке. Он рассказывал о каком-то очередном несчастном, которого черт занес в его мастерскую. А что Анна — она тоже неприятная? Она причинила мне столько волнений и, кажется, даже этого не понимает.
Она позвонила. Анна открыла, улыбаясь — босиком, в белой блузке и темных брюках. На этот раз она собрала волосы в узел на затылке.