— А Бог детей не карает, — неуверенно сказал я.
— Покарает, когда вырастешь. Хотя ты и вырасти не
успеешь, сгниешь годам к шестнадцати. И знай: еще раз она сюда с ним припрется,
вообще больше не увидитесь. Не думай, что я этого сделать не могу. Могу еще
как! Понял? Так и запомни!
Я запомнил и долго боялся потом и Бога, и того, что сгнию,
но больше всего — ужасного карлика, из-за которого мог не увидеться с мамой.
Железноводск
Хотя мне исполнилось семь лет, в школу бабушка решила меня
пока не отдавать. Читать, писать печатными буквами и считать до двенадцати я
умел и так, а рисковать моей жизнью ради арифметики и прописных букв бабушка
считала лишним.
— На год позже пойдешь, — говорила она. —
Куда тебя сейчас, падаль, в школу. Там на переменах бегают такие битюги, что
пол ходуном ходит. Убьют и не заметят. Окрепнешь немного, тогда пойдешь.
Бабушка была права. Через год, когда я пошел в школу, мне
пришлось подивиться ее проницательности. На перемене я столкнулся со средних
размеров битюгом. Битюг ничего не заметил и побежал дальше, а я улетел под
подоконник и затих. Спиной я ударился о батарею, и дыхание мое, казалось,
прилипло к ее массивным чугунным ребрам. Несколько секунд я не мог вдохнуть и
сгустившуюся перед глазами красноватую серость с ужасом принял за смертную
пелену. Пелена рассеялась, и вместо скелета с косой надо мной склонилась
учительница.
— Добегался? — участливо спросила она, поднимая
меня. — Правильно бабушка твоя просила запирать тебя на переменах в
классе. Теперь так и буду делать.
С того дня я каждую перемену сидел в запертом классе и
вспоминал бабушку, которая хотела, чтобы я перед школой окреп. Наверное, если
бы я пошел учиться с семи лет, неокрепшим, она по сей день привязывала бы к той
батарее букетики цветов, как привязывают их к дорожным столбам родственники
разбившихся шоферов. Но я пошел с восьми, успел окрепнуть, и все обошлось. Из
этого рассказа вы узнаете, как бабушка меня укрепляла.
Вскоре после моего семилетия дедушка положил перед бабушкой
белый конверт.
— Что это?
— Путевка, — ответил дедушка, и на лице его
расцвело ожидание похвалы.
— Какая?
— Саше в санаторий. В Железноводск.
— Ты что, идиот? — ледяным голосом осведомилась
бабушка, и ожидание похвалы на дедушкином лице увяло, как забытая в
холодильнике петрушка.
— Наказал Бог с кретином жить, живи — терпи. Но тебя
терпеть, Сенечка, — лучше удавиться, — заговорила бабушка, объясняя
дедушкину ошибку. — Кто там за этим уродом следить будет? Там врачи, кроме
ОРЗ и геморроя, никаких диагнозов не знают. Куда им ребенка-калеку? Климат тот
ему не подходит, лекарств там, каких надо, нету… А, что говорить? Тебе все
равно. Тебе лишь бы показать: «Вот, Нина, я сделал!» Сам сделал, падите ниц! Ну
так сунь себе эту путевку куда-нибудь на весь срок, что там указан.
Совать путевку дедушка никуда не стал и вместо этого
предложил купить еще одну для бабушки. Взрослый санаторий был рядом с детским,
и бабушка могла бы лично следить за моим отдыхом, давать нужные лекарства и
просвещать железноводских врачей в области диагнозов. Эта идея бабушке
понравилась, путевку купили, и начались сборы.
Первым делом бабушка заказала в прачечной ярлычки с моей
фамилией и стала пришивать их ко всем моим вещам, чтобы нянечкам и сестрам санатория
не вздумалось унести своим вонючим детям колготки и рубашки, заработанные
дедушкиным потом и бабушкиной кровью. На носки ярлычков не хватило, и на каждом
из них пришлось вышивать фамилию отдельными буквами.
— Мать твоя тебе не вышивает, чтоб ей саван могильный
вышили! — приговаривала бабушка, укладывая крупные стежки белой нитки так,
чтобы они образовывали букву С. — Я до колик в глазах шью. На, клади в
чемодан…
Когда с носками было покончено и все они, свернутые в
клубочки, были уложены с другими вещами, бабушка начала собирать лекарства.
Среди тех, что я помню, были: шесть коробочек гомеопатических шариков, которые
я должен был принимать через каждые три часа; колларгол, альбуцид и оливковое
масло, которые нужно было капать мне в нос дважды в день в указанной
последовательности; мексаформ, панзинорм и эссенцеале, которые я принимал за
едой; супрастин — на случай аллергии; порошки Звягинцевой — на случай
астматического компонента, и банка сока алоэ с медом для общей пользы. Банка
эта в пакет с лекарствами не поместилась, и бабушка перед самым отъездом
положила ее в сумку с вареной курицей.
На вокзал мы приехали за полчаса до отправления поезда.
Бабушка, помахивая сумкой с курицей, шла впереди, я за ней, дедушка, который
пошел нас провожать и тащил чемоданы, плелся сзади.
— Ни табло нормального нет, ничего, — сетовала
бабушка. — Какой путь, черт его знает.
— Вон, Нина, пятый, — сказал дедушка, кивая на
огромное табло, где зелеными огоньками был высвечен номер пути, с которого
отправлялся наш поезд.
— Точно? Подожди, пойду спрошу. Держи, Саша.
Думая, что я рядом, бабушка не глядя отвела назад руку и
выпустила сумку. Я стоял в нескольких шагах и успел подхватить ее только
печальным взглядом — сумка брякнулась о гранитные плиты вокзального пола, и
сквозь ее полотняные бока стала просачиваться густая жидкость.
«Это не из курицы, — подумал я, — это разбилась
банка алоэ с медом».
— Будьте вы трижды прокляты! — затянула бабушка,
поднимая сумку и заглядывая внутрь. — Вдребезги, — подытожила она и
пошла вытряхивать осколки в урну. На полу осталась большая золотистая лужа.
— Тю-тю баночка, — заговорщицки подмигнул мне
дедушка и заулыбался.
Когда дедушка занес чемоданы в наше двухместное купе, вышел
из поезда и с перрона стал умиляться нами через окно, бабушка достала из
злополучной сумки курицу и, положив ее на стол, начала изучать:
— Осколки… Так и знала… Сенечка, в курице осколки!
Двойные стекла вагонного окна не пустили бабушкин голос до
слабого дедушкиного слуха, и дедушка ничего не понял.
— А?! — приложил он руку к уху.
— Осколки! Вся курица в осколках!
— Что?
— Курица в осколках от банки!
— А?!
— Глухое бревно! В курице осколки!
— Не слышу!
— Осколки!!! Нельзя есть!!!
Дедушка беспомощно развел руками. Бабушка, решившая, видно,
что за оставшуюся до отправления поезда минуту она непременно должна втолковать
про курицу, прибегла к пантомиме.