Время от времени он лез в карман и сжимал в руке маленький
стеклянный флакон со своими духами. Флакончик был еще почти полон. На
выступление в Грасе он истратил всего одну каплю. Остального хватит, чтобы
околдовать весь мир. Если бы он пожелал, он смог бы в Париже заставить не
десятки, а сотни тысяч людей восторгаться им; или отправиться гулять в Версаль,
чтобы король целовал ему ноги; послать папе надушенное письмо и явиться перед
всеми новым Мессией; вынудить королей и императоров помазать его в Нотр-Дам на
царство как сверхимператора, даже сделать из него Бога на земле — если вообще
можно Бога помазать на царство…
Все это он мог бы совершить, если бы только пожелал. Он
обладал для этого властью. Он держал ее в руке. Эта власть была сильнее власти
денег, или власти террора, или власти смерти: неотразимая власть не могла дать
ему его собственного запаха. И пусть перед всем миром благодаря своим духам он
предстанет хоть Богом — раз сам он не может пахнуть и потому никогда так и не
узнает, кто он такой, то плевать ему на это: на весь мир, на самого себя, на
свои духи.
Рука, недавно державшая флакон, едва слышно благоухала, и
когда он приближал ее к носу и принюхивался, ему становилось грустно, и он на
несколько секунд останавливался, и стоял, и нюхал. Никто не знает, как на самом
деле хороши эти духи, думал он. Все только покоряются их воздействию, даже не
зная, что это духи, что они обладают колдовскими чарами. Единственный, кто
сумел оценить их настоящую красоту, — это я, потому что я сам их создал. И
в то же время я — единственный, кого они не могут околдовать. Я — единственный,
перед кем они бессильны.
И еще как-то раз (он тогда был уже в Бургундии) ему
подумалось: когда я стоял за каменной стеной у сада, где играла рыжеволосая
девочка и до меня доносился ее аромат… пожалуй, даже обещание ее аромата, ведь
ее позднейший аромат вообще еще не существовал — может быть, то, что я ощутил
тогда, похоже на то, что чувствовали люди на площади, когда я затопил их своими
духами?.. Но он тут же отбросил эту мысль. Нет, здесь было что-то другое. Ведь
я-то знал, что хочу иметь аромат, а не девочку. А эти люди думали, что их
влечет ко мне, а к чему их действительно влекло, осталось для них тайной.
Потом он ни о чем больше не думал, так как вообще не любил
предаваться размышлениям; скоро он очутился в Орлеане.
Он переправился через Луару у Люлли. Через день его нос уловил
запах Парижа. 25 июня 1767 года он вступил в город через улицу Сен-Жак рано
утром, в шесть.
День становился жарким, такой жары в тот год еще не было.
Тысячи разных запахов и вонючих испарений текли наружу, как из тысячи лопнувших
гнойников. Не было ни малейшего ветра. Зелень на рыночных прилавках завяла еще
до полудня. Мясо и рыба испортились. В переулках стояло зловоние. Даже река,
казалось, больше не текла, а втояла и источала смрад. Это было как раз в день
рождения Гренуя.
Он перешел через Новый мост на правый берег и дальше к рынку
и к Кладбищу невинных. В аркадах божьих домов вдоль улицы О-Фер он присел на
землю. Территория кладбища расстилалась перед ним как развороченное поле битвы,
разрытое, изборожденное, иссеченное могилами, засеянное черепами и скелетами
без дерева, куста или травинки — свалка смерти.
Вокруг не было ни единой живой души. Трупное зловоние было
таким тяжелым, что спасовали даже могильщики. Они вернулись только после захода
солнца, чтобы до глубокой ночи при свете факелов рыть могилы для мертвых
следующего дня.
Лишь после полуночи — могильщики уже ушли — сюда начал
стекаться всевозможный сброд: воры, убийцы, бандиты, проститутки, дезертиры,
малолетние преступники. Разложили небольшой костер, чтобы сварить еду и
уменьшить вонь.
Когда Гренуй вышел из-под аркад и смешался с толпой этих
людей, они сначала не обратили на него внимания. Он смог беспрепятственно
подойти к их костру, словно был одним из них. Позже это укрепило их во мнении,
что они имели дело с духом или ангелом. Так как обычно они очень остро
реагируют на близость чужака.
Но этот маленький человек в голубой куртке внезапно оказался
среди них, будто вырос из-под земли, с маленьким флакончиком в руках, из
которого он вынимал пробку. Это было первое, о чем они все могли вспомнить. И
потом он весь, с головы до ног, опрыскал себя содержимым этого флакончика и
вдруг весь засиял красотой, как от лучистого огня.
На миг они отпрянули из благоговения и глубочайшего
изумления. Но тут же почувствовали, что отпрянули так, словно бросились к нему
толпой, их благоговение превратилось в вожделение, их изумление — в восторг.
Этот человек-ангел притягивал их. От него исходила бешеная кильватерная струя
против которой не мог устоять ни один человек, тем более что ни один человек не
желал устоять, ибо то, что вздымало эту струю, что увлекало их, гнало их по
направлению к нему, было волей, волей в чистом виде.
Они окружили его кольцом, двадцать — тридцать человек, и
стягивали этот круг все сильнее и сильнее. Скоро круг уже не вмещал их всех,
они начали теснить друг друга, отпихивать и выталкивать, каждый хотел быть как
можно ближе к центру.
А потом их последние сдерживающие рефлексы отказали, и круг
разомкнулся. Они кинулись к этому ангелу, набросились на него, опрокинули его
наземь. Каждый хотел коснуться его, каждый хотел урвать от него кусок, перышко,
крылышко, искорку его волшебного огня. Они сорвали с него одежд, волосы, кожу с
тела, они ощипали, разодрали его, они вонзили свои когти и зубы в его плоть,
накинувшись на него, как гиены.
Но ведь человеческая плоть отличается прочностью, и ее не
так-то просто разорвать; когда четвертуют преступника, даже лошадям приходится
тянуть из всех сил. И вот засверкали ножи, кромсая мышцы, и топоры, и мечи со
свистом опустились на суставы, с хрустом дробя кости. В кратчайшее время ангел
был разделен на тридцать частей, и каждый член этой дикой своры ухватил себе
кусок, отбежал в сторону, гонимый похотливой алчностью, и сожрал его. Через
полчаса Жан-Батист Гренуй до последней косточки исчез с лица земли Когда,
завершив трапезу, эти каннибалы снова собрались у огня, никто из них не сказал
ни слова. Кто-то срыгнул, кто-то выплюнул косточку, слегка прищелкнул языком,
подбросил ногой в пламя обрывок голубой куртки. Их всем было немного неловко и
не хотелось глядеть друг на друга. Убийство или какое-то другое низменное
преступление уже совершал каждый из них, будь то мужчина или женщина. Но чтобы
сожрать человека? На такое ужасное дело, думали они, они не пошли бы никогда,
ни за что. И удивлялись тому, как легко все-таки оно им далось, и еще тому, что
при всей неловкости они не испытали ни малейшего угрызения совести. Напротив!
Хотя в животе они и ощущали некоторую тяжесть, на сердце у них явно полегчало.
В их мрачных душах вдруг заколыхалось что-то приятное. И на их лицах выступил
девический, нежный отблеск счастья. Может быть, поэтому они и робели поднять
взгляд и посмотреть друг другу в глаза.
Когда же они все-таки решились сделать это, сначала тайком,
а потом совершенно открыто, они не смогли сдержать ухмылки. Они были
чрезвычайно горды. Они впервые совершили нечто из любви.