Но в ту пору тебе казалось, что теснота, в которую ты вдруг попал, это истинный ад. Ах, да что ты знал об истинном Аде, сорокатрехлетний мальчишка-попрыгунчик Диди?
А сейчас ты обретаешься в четырнадцатиметровом Раю – и тебе просторно, ведь по всему следовало бы тебе сейчас лежать в куда большей тесноте, сколоченной из досок и спрятанной под землю.
Но, повторяю, истинная теснота – это память, теснее нет ничего!
Ну а та теснота, которая вобрала тебя тогда, в твои 43, она еще вполне терпима, — увы, ты это еще поймешь.
Только вот вонища там, конечно, стояла – это да! Что правда то правда…
n
Я в ретельской тюрьме. Снова Турок
…В этой тесноте, куда меня затолкали, вонища стояла, как в самом аду. Тут я едва ли ошибаюсь, ибо в любом аду тебя преследует одно и то же зловонье – переполненной параши, немытых тел, блевотины, гнилья, пищевой тухлятины и людской беды.
Это была городская тюрьма – единственное место в Ретеле, где я, добропорядочный владелец мукомольни Дидье Риве, за двадцать пять лет так и не удосужился побывать.
И теснотища тут была, вдобавок столь густо сдобренная вонью, такая, что хотелось умереть сразу же.
Не рассчитана была ретельская тюрьма на такое столпотворение. Обычно в ней сидело два-три каких-нибудь драчуна-пьяницы, пара шлюх иногда, пара воришек, а уж если попадался еще и муж, пристукнувший жену, то это для тихого Ретеля становилось целым событием.
Да, здорово тут потрудились пруссаки в первый же день. В одной только камере, куда меня втолкнули, на восемь нар, приходилось уже человек сорок, а то и больше – бродяги, прочие подозрительные личности, но за что сюда угодил ничем вроде бы не подозрительный Дидье Риве, оставалось только безнадежно гадать, вдыхая эту вонь и поначалу не решаясь усесться на заплеванный пол…
Они нагрянули ко мне в дом уже через несколько часов после того, как захватили наш городок – усатый унтер-офицер и два таких же усатых солдата с винтовками. Унтер с ходу осведомился:
— Ihr Name ist
[47]
Дидье Риве? — И когда я кивнул, не понимая в чем дело, он произнес длинную на своем лающем языке длинную тираду, из которой я уловил только слова: "Nach dem Befehl des Kommandanten" и "Hinter mir zu folgen!"
[48]
Когда же я попытался выяснить, что случилось и куда меня собираются вести, то получил в ответ: "Schreite schnell, das französische Schwein!",
[49]
— причем эти слова были сопровождены таким тычком приклада в спину, что всякая охота задавать еще какие-либо вопросы у меня отпала до самого конца пути.
…Очутившись в камере, я целый час, наверно, простоял на ногах. Все-таки я был уважаемым в городе человеком, хорошо одетым (ваш покорный слуга обшивался только у лучшего в Ретеле портного), и не хотел уподобляться всему этому сброду, привольно сидевшему на запоганенном полу.
Однако через час ноги мои уже не выдерживали стояния, и я… О Боже, я-таки опустился на пол!
И вот в этот-то момент понял, что я такой же, как они. И уже не поймешь, от кого смердело, от меня или от них. Теперь все мы были одно – в равной мере "die französischen Schweine".
[50]
Теперь понимаю – с этого лишь момента и началось моей сошествие во ад, ибо на самом деле оно начинается только с момента осознания себя как частицы всего находящегося там человеческого мяса.
Впрочем, не все там держались едино. Трое, обособившись, сидели у самого окна, где, пожалуй, смрада было поменьше, причем сидели они на разостланных газетах, а не, как все, на голом полу. И держались они тут гораздо более привычно, чем прочие. От них до меня долетали обрывки фраз: кто-то кого-то "на нож посадил", кому-то "карман почесали". Мне стало ясно, что это самые настоящие воры и разбойники, для которых тюрьма – дом родной, потому они и чувствуют здесь себя так по-хозяйски вольготно. Один был кривой, другой похож на цыгана, а третий – тщедушный какой-то, но судя по тому, как он держался с ними, он-то и был у них за главаря.
Ошибка моя была в том, что я начал к ним приглядываться – никогда прежде не видел настоящих разбойников в такой близи, а законы Ада, одинаковые во всех концах мира, гласят, как я в последствии узнал, что ни к кому там нельзя приглядываться слишком пристально.
Если бы я сидел, как все, потупив очи, он бы, может, меня и не узнал – ведь почти тридцать лет минуло, — а тут мы встретились с этим тщедушным глаза в глаза. И не сомневаюсь – он узнал меня сразу же. Да и я его, хоть он очень сильно изменился, облысел, покрылся морщинами, потерял половину зубов – я его тоже немедля узнал: то был не кто иной, как Турок, еще тогда, в Париже, близ Монмартра, отравлявший все мои дни. Только теперь это был не Турок – вымогатель и мелкий воришка; теперь это был Турок, прошедший гвианскую каторгу (я слышал из их разговоров), Турок – отпетый злодей и душегуб. И уж конечно он не забыл про ту затрещину и про тот пинок, полученный им от отца Беренжера, я это видел по его сузившимся глазкам. Такие люди никогда не забывают подобных вещей.
Он что-то шепнул своим дружкам, с газетой в руках подошел ко мне и, не забыв постелить ее, присел со мною рядом, даже грязной рукой приобнял меня за плечо.
— Никак, это наш красавчик Диди? — спросил он. — Ты узнаёшь меня, красавчик Диди, или стал уже таким барином, что не узнаёшь старых приятелей?
Его дружки тоже подошли и стали рядом, ожидая какой-нибудь потехи.
— Узнаю, — ощущая холодок в сердце, пробормотал я. — Ты Жанно с Монмартра.
— Точно! — осклабился он. — А еще как меня называли?
— Еще – Турком.
— Снова точно! Выходит, не забыл! Только теперь я Турок не с Монмартра, а из Гвианы. Про гвианскую каторгу слыхал, небось? Но тебе там никогда не бывать.
В сущности мне и здесь, в ретельской тюрьме, как я тогда глупо полагал, делать было нечего, но Турок явно что-то другое имел в виду, это легко читалось в его прикрывающей нутряную злобу ухмылке.
— А как твой гусачок-кюре? — спросил он. — Жив еще или уже откинулся?
— Жив… — проговорил я.
— Это хорошо – что покуда жив! — почему-то обрадовался Турок и, кивнув на меня, спросил у своих дружков: — Знаете, кто это такой?
— Придурок, — сказал кривой.
— Козел, — предположил цыганистый.
— Засранец…
— Кусок дерьма…
— Так, так, — тая где-то вглуби свою злобную радость, кивал им по очереди Турок. — Он, конечно, и придурок, и козел, и засранец, и кусок дерьма, и еще гусынька при своем гусаке-кюре. Только это еще не полное его имя… А знаете, почему он никогда не попадет даже в Гвиану на каторгу? Почему он вообще никогда никуда не попадет?