За считаные дни до этого случая у меня еще возникали смутные фантазии насчет Вероники, хотя мне было неведомо, как она жила последние сорок с лишним лет. Теперь я получил ответы на многие незаданные вопросы. Она забеременела от Адриана, и — как знать? — потрясение от его самоубийства оказалось губительным для плода, который она носила под сердцем. У нее родился сын, которому поставили диагноз… какой? Социально не приспособлен, нуждается в постоянном наблюдении, эмоциональной и финансовой поддержке. Я не знал, в каком возрасте ему могли поставить такой диагноз. То ли вскоре после рождения, то ли по прошествии обманчиво-спокойных лет, в течение которых Вероника, должно быть, утешала себя тем, что ей осталось после житейского краха. Но потом… сколько лет она шла ради него на жертвы и, возможно, подрабатывала в каких-нибудь клоповниках, чтобы он мог учиться в спецшколе? Со временем ей, наверное, становилось все труднее с ним управляться, и в конце концов, не выдержав этих испытаний, она сдала его на попечение государства. Вообразите, что она при этом чувствовала; вообразите ощущение потери, провала, вины. А я еще жалуюсь, что моя дочь иногда забывает написать мне по электронной почте. И вспоминаю недостойные мысли, которые возникли у меня при встрече с Вероникой на Шатком мосту. Я счел, что вид у нее потасканный и неухоженный; что она издергана, неприветлива, лишена обаяния. На самом-то деле мне повезло, что она снизошла до приветствия. А я еще хотел выцарапать у нее дневник Адриана? Думаю, она его сожгла, и я бы на ее месте поступил точно так же.
Тогда — и еще долго — поделиться мне было не с кем. Не зря же Маргарет говорила: «Решай сам, Тони». И правда, мне предстояло заново оценить целую полосу своей жизни, а собеседницей моей была только совесть. Переосмыслив судьбу и характер Вероники, я решил вернуться в прошлое и разобраться, что же представлял собой Адриан. Мой друг-философ, который, посмотрев на жизнь в упор, пришел к выводу, что любой разумный, отвечающий за свои действия индивидуум должен иметь право отказаться от непрошеного подарка, и совершил благородный жест, который с каждым уходящим десятилетием все более отчетливо высвечивал компромиссы и малости, из которых складывается жизнь большинства. «Жизнь большинства»: моя жизнь.
Нынче этот образ — живой и мертвый упрек мне и всем на меня похожим — был вывернут наизнанку. «Диплом с отличием, самоубийство с отличием», как постановили мы с Алексом. Какой же Адриан достался мне теперь? Тот, который сделал ребенка своей подруге, спасовал перед обстоятельствами и нашел, как раньше говорили, «самый легкий выход». Хотя где уж тут легкость, если отдельная личность в конце концов поднимает себя над великим доминирующим большинством. И как мне было перекалибровать Адриана, чтобы из ниспровергателя, из приверженца Камю, для которого самоубийство — единственная по-настоящему серьезная философская проблема, получился… кто? Не более чем двойник Робсона, которому Эрос и Танатос были до лампочки, как выразился Алекс, когда непримечательный до той поры ученик шестого физико-математического класса покинул этот мир со словами «мама, прости».
Обсуждая в своем кругу, кем же могла быть подруга Робсона, мы перебрали варианты от стыдливой девственницы до шлюхи с букетом венерических болезней. Никто из нас даже не заикнулся о ребенке и о его будущем. Только сейчас я впервые задумался, какая судьба постигла девушку Робсона и их общего ребенка. Мать — надо думать, моя ровесница, — вполне возможно, еще жива; ребенку, наверное, под полтинник. Неужели он так и живет с убеждением, что «папа» погиб в аварии? Не исключено, что его отдали на усыновление и он вырос с ощущением собственной ненужности. Но в наши дни усыновленные дети имеют право на розыск своих биологических матерей. Я представил, как могла бы выглядеть такая неловкая, горькая встреча и во что она могла вылиться. Поймал себя на том, что хочу, даже по прошествии стольких лет, извиниться перед девушкой Робсона за ту надменность, с какой мы перемывали ей кости, ни на минуту не подумав, сколько стыда и боли ей пришлось пережить. У меня даже возникло желание найти ее, чтобы получить прощение за нашу черствость, пусть и неведомую ей доселе.
Но эти размышления насчет Робсона и его подруги стали для меня только предлогом, чтобы отвлечься от истории Адриана. Робсону ведь было лет пятнадцать-шестнадцать? Жил он с родителями, которые определенно не относились к либералам. А если девушка на тот момент не достигла шестнадцати, ему грозила статья за изнасилование. Так что общего мало. Адриан, взрослый человек, давно ушедший из родительского дома, был куда умнее бедняги Робсона. В ту пору правило было такое: если твоя девушка забеременела и отказывается делать аборт — женись. Однако Адриан не смог примириться даже с такой условностью. «Как ты думаешь, не оттого ли это случилось, что он был слишком умный?» — саркастически вопрошала моя мать. Нет, ум здесь ни при чем, а сила духа — тем более. Он не отверг царственным жестом дар бытия; он испугался коляски в коридоре.
Что я понимал в этой жизни, если всегда жил с оглядкой? Если не изведал ни побед, ни поражений, а просто плыл по течению? Если быстро отказался даже от своих жалких амбиций? Если избегал неприятностей и называл это инстинктом выживания? Если платил по счетам, ладил, насколько возможно, со всеми, а вдохновение и отчаяние знал только по романам? А если за что-то себя и упрекал, то всегда безболезненно?
Да, обо всем этом предстояло как следует подумать, когда ко мне пришли очень специфические угрызения совести — в виде раны, нанесенной в конце концов тому, кто всегда уворачивался от ран, за что и поплатился.
«Вон!» — скомандовала Вероника, въехав на бордюр со скоростью двадцати миль в час. Теперь мне виделся в этом слове более широкий смысл: вон из моей жизни, я не хотела тебя в нее впускать. Напрасно я согласилась с тобой встретиться, а тем более пообедать, напрасно показала тебе своего сына. Вон отсюда! Вон!
Будь у меня ее домашний адрес, можно было бы написать ей нормальное письмо. А так я придумал тему электронного сообщения — «Извинение», потом исправил на «ИЗВИНЕНИЕ», но это выглядело как вопль; пришлось восстановить первоначальный вариант. Говорить можно было только начистоту.
Дорогая Вероника.
Понимаю, тебе сейчас меньше всего хочется, чтобы я напоминал о себе, но надеюсь, ты прочтешь это до конца. Ответа не жду. Но я пересмотрел кое-какие свои взгляды и хочу перед тобой извиниться. Я не надеюсь, что ты будешь думать обо мне лучше, а хуже просто некуда. То мое письмо было непростительным. Могу только сказать, что гнусные слова вырвались под влиянием момента. Я сам был потрясен, когда по прошествии долгих лет прочел их заново. Думаю, ты не отдашь мне дневник Адриана. Если ты его сожгла, на этом все. Если нет — он бесспорно принадлежит тебе, поскольку его вел отец твоего сына. Теряюсь в догадках, почему твоя мама завещала его мне, но это уже неважно.
Прости, что доставил тебе столько неприятностей. Ты пыталась мне что-то показать, а я по своей черствости не понял. Желаю вам с сыном спокойной жизни, насколько это возможно. Если когда-нибудь смогу вам быть полезен, надеюсь, ты без колебаний ко мне обратишься.