Между тем в задах свиты императора происходило шепотом
взволнованное совещание между его генералами и маршалами. Посланные за
депутацией вернулись с известием, что Москва пуста, что все уехали и ушли из
нее. Лица совещавшихся были бледны и взволнованны. Не то, что Москва была
оставлена жителями (как ни важно казалось это событие), пугало их, но их пугало
то, каким образом объявить о том императору, каким образом, не ставя его
величество в то страшное, называемое французами ridicule [смешным] положение,
объявить ему, что он напрасно ждал бояр так долго, что есть толпы пьяных, но
никого больше. Одни говорили, что надо было во что бы то ни стало собрать хоть
какую-нибудь депутацию, другие оспаривали это мнение и утверждали, что надо,
осторожно и умно приготовив императора, объявить ему правду.
— Il faudra le lui dire tout de meme… — говорили господа
свиты. — Mais, messieurs… [Однако же надо сказать ему… Но, господа…] —
Положение было тем тяжеле, что император, обдумывая свои планы великодушия,
терпеливо ходил взад и вперед перед планом, посматривая изредка из-под руки по
дороге в Москву и весело и гордо улыбаясь.
— Mais c`est impossible… [Но неловко… Невозможно…] — пожимая
плечами, говорили господа свиты, не решаясь выговорить подразумеваемое страшное
слово: le ridicule…
Между тем император, уставши от тщетного ожидания и своим
актерским чутьем чувствуя, что величественная минута, продолжаясь слишком
долго, начинает терять свою величественность, подал рукою знак. Раздался
одинокий выстрел сигнальной пушки, и войска, с разных сторон обложившие Москву,
двинулись в Москву, в Тверскую, Калужскую и Дорогомиловскую заставы. Быстрее и
быстрее, перегоняя одни других, беглым шагом и рысью, двигались войска,
скрываясь в поднимаемых ими облаках пыли и оглашая воздух сливающимися гулами
криков.
Увлеченный движением войск, Наполеон доехал с войсками до
Дорогомиловской заставы, но там опять остановился и, слезши с лошади, долго
ходил у Камер-коллежского вала, ожидая депутации.
Глава 20
Москва между тем была пуста. В ней были еще люди, в ней
оставалась еще пятидесятая часть всех бывших прежде жителей, но она была пуста.
Она была пуста, как пуст бывает домирающий обезматочивший улей.
В обезматочившем улье уже нет жизни, но на поверхностный
взгляд он кажется таким же живым, как и другие.
Так же весело в жарких лучах полуденного солнца вьются пчелы
вокруг обезматочившего улья, как и вокруг других живых ульев; так же издалека
пахнет от него медом, так же влетают и вылетают из него пчелы. Но стоит
приглядеться к нему, чтобы понять, что в улье этом уже нет жизни. Не так, как в
живых ульях, летают пчелы, не тот запах, не тот звук поражают пчеловода. На
стук пчеловода в стенку больного улья вместо прежнего, мгновенного, дружного
ответа, шипенья десятков тысяч пчел, грозно поджимающих зад и быстрым боем
крыльев производящих этот воздушный жизненный звук, — ему отвечают разрозненные
жужжания, гулко раздающиеся в разных местах пустого улья. Из летка не пахнет,
как прежде, спиртовым, душистым запахом меда и яда, не несет оттуда теплом
полноты, а с запахом меда сливается запах пустоты и гнили. У летка нет больше
готовящихся на погибель для защиты, поднявших кверху зады, трубящих тревогу
стражей. Нет больше того ровного и тихого звука, трепетанья труда, подобного
звуку кипенья, а слышится нескладный, разрозненный шум беспорядка. В улей и из
улья робко и увертливо влетают и вылетают черные продолговатые, смазанные медом
пчелы-грабительницы; они не жалят, а ускользают от опасности. Прежде только с ношами
влетали, а вылетали пустые пчелы, теперь вылетают с ношами. Пчеловод открывает
нижнюю колодезню и вглядывается в нижнюю часть улья. Вместо прежде висевших до
уза (нижнего дна) черных, усмиренных трудом плетей сочных пчел, держащих за
ноги друг друга и с непрерывным шепотом труда тянущих вощину, — сонные,
ссохшиеся пчелы в разные стороны бредут рассеянно по дну и стенкам улья. Вместо
чисто залепленного клеем и сметенного веерами крыльев пола на дне лежат крошки
вощин, испражнения пчел, полумертвые, чуть шевелящие ножками и совершенно
мертвые, неприбранные пчелы.
Пчеловод открывает верхнюю колодезню и осматривает голову
улья. Вместо сплошных рядов пчел, облепивших все промежутки сотов и греющих
детву, он видит искусную, сложную работу сотов, но уже не в том виде
девственности, в котором она бывала прежде. Все запущено и загажено.
Грабительницы — черные пчелы — шныряют быстро и украдисто по работам; свои
пчелы, ссохшиеся, короткие, вялые, как будто старые, медленно бродят, никому не
мешая, ничего не желая и потеряв сознание жизни. Трутни, шершни, шмели, бабочки
бестолково стучатся на лету о стенки улья. Кое-где между вощинами с мертвыми
детьми и медом изредка слышится с разных сторон сердитое брюзжание; где-нибудь
две пчелы, по старой привычке и памяти очищая гнездо улья, старательно, сверх
сил, тащат прочь мертвую пчелу или шмеля, сами не зная, для чего они это
делают. В другом углу другие две старые пчелы лениво дерутся, или чистятся, или
кормят одна другую, сами не зная, враждебно или дружелюбно они это делают. В
третьем месте толпа пчел, давя друг друга, нападает на какую-нибудь жертву и
бьет и душит ее. И ослабевшая или убитая пчела медленно, легко, как пух,
спадает сверху в кучу трупов. Пчеловод разворачивает две средние вощины, чтобы
видеть гнездо. Вместо прежних сплошных черных кругов спинка с спинкой сидящих
тысяч пчел и блюдущих высшие тайны родного дела, он видит сотни унылых,
полуживых и заснувших остовов пчел. Они почти все умерли, сами не зная этого,
сидя на святыне, которую они блюли и которой уже нет больше. От них пахнет
гнилью и смертью. Только некоторые из них шевелятся, поднимаются, вяло летят и
садятся на руку врагу, не в силах умереть, жаля его, — остальные, мертвые, как
рыбья чешуя, легко сыплются вниз. Пчеловод закрывает колодезню, отмечает мелом
колодку и, выбрав время, выламывает и выжигает ее.
Так пуста была Москва, когда Наполеон, усталый, беспокойный
и нахмуренный, ходил взад и вперед у Камерколлежского вала, ожидая того хотя
внешнего, но необходимого, по его понятиям, соблюдения приличий, — депутации.
В разных углах Москвы только бессмысленно еще шевелились
люди, соблюдая старые привычки и не понимая того, что они делали.
Когда Наполеону с должной осторожностью было объявлено, что
Москва пуста, он сердито взглянул на доносившего об этом и, отвернувшись,
продолжал ходить молча.
— Подать экипаж, — сказал он. Он сел в карету рядом с
дежурным адъютантом и поехал в предместье.
— «Moscou deserte. Quel evenemeDt invraisemblable!» [«Москва
пуста. Какое невероятное событие!»] — говорил он сам с собой.
Он не поехал в город, а остановился на постоялом дворе
Дорогомиловского предместья.