— Да что, — отвечал камердинер, вздыхая, — и довезти не
чаем! У нас и свой дом в Москве, да далеко, да и не живет никто.
— К нам милости просим, у наших господ всего много,
пожалуйте, — говорила Мавра Кузминишна. — А что, очень нездоровы? — прибавила
она.
Камердинер махнул рукой.
— Не чаем довезти! У доктора спросить надо. — И камердинер
сошел с козел и подошел к повозке.
— Хорошо, — сказал доктор.
Камердинер подошел опять к коляске, заглянул в нее, покачал
головой, велел кучеру заворачивать на двор и остановился подле Мавры
Кузминишны.
— Господи Иисусе Христе! — проговорила она.
Мавра Кузминишна предлагала внести раненого в дом.
— Господа ничего не скажут… — говорила она. Но надо было
избежать подъема на лестницу, и потому раненого внесли во флигель и положили в
бывшей комнате m-me Schoss. Раненый этот был князь Андрей Болконский.
Глава 15
Наступил последний день Москвы. Была ясная веселая осенняя
погода. Было воскресенье. Как и в обыкновенные воскресенья, благовестили к
обедне во всех церквах. Никто, казалось, еще не мог понять того, что ожидает
Москву.
Только два указателя состояния общества выражали то
положение, в котором была Москва: чернь, то есть сословие бедных людей, и цены
на предметы. Фабричные, дворовые и мужики огромной толпой, в которую замешались
чиновники, семинаристы, дворяне, в этот день рано утром вышли на Три Горы.
Постояв там и не дождавшись Растопчина и убедившись в том, что Москва будет
сдана, эта толпа рассыпалась по Москве, по питейным домам и трактирам. Цены в
этот день тоже указывали на положение дел. Цены на оружие, на золото, на телеги
и лошадей всё шли возвышаясь, а цены на бумажки и на городские вещи всё шли
уменьшаясь, так что в середине дня были случаи, что дорогие товары, как сукна,
извозчики вывозили исполу, а за мужицкую лошадь платили пятьсот рублей; мебель
же, зеркала, бронзы отдавали даром.
В степенном и старом доме Ростовых распадение прежних
условий жизни выразилось очень слабо. В отношении людей было только то, что в
ночь пропало три человека из огромной дворни; но ничего не было украдено; и в
отношении цен вещей оказалось то, что тридцать подвод, пришедшие из деревень,
были огромное богатство, которому многие завидовали и за которые Ростовым
предлагали огромные деньги. Мало того, что за эти подводы предлагали огромные
деньги, с вечера и рано утром 1-го сентября на двор к Ростовым приходили
посланные денщики и слуги от раненых офицеров и притаскивались сами раненые,
помещенные у Ростовых и в соседних домах, и умоляли людей Ростовых похлопотать
о том, чтоб им дали подводы для выезда из Москвы. Дворецкий, к которому
обращались с такими просьбами, хотя и жалел раненых, решительно отказывал,
говоря, что он даже и не посмеет доложить о том графу. Как ни жалки были
остающиеся раненые, было очевидно, что, отдай одну подводу, не было причины не
отдать другую, все — отдать и свои экипажи. Тридцать подвод не могли спасти
всех раненых, а в общем бедствии нельзя было не думать о себе и своей семье.
Так думал дворецкий за своего барина.
Проснувшись утром 1-го числа, граф Илья Андреич потихоньку
вышел из спальни, чтобы не разбудить к утру только заснувшую графиню, и в своем
лиловом шелковом халате вышел на крыльцо. Подводы, увязанные, стояли на дворе.
У крыльца стояли экипажи. Дворецкий стоял у подъезда, разговаривая с стариком
денщиком и молодым, бледным офицером с подвязанной рукой. Дворецкий, увидав
графа, сделал офицеру и денщику значительный и строгий знак, чтобы они
удалились.
— Ну, что, все готово, Васильич? — сказал граф, потирая свою
лысину и добродушно глядя на офицера и денщика и кивая им головой. (Граф любил
новые лица.)
— Хоть сейчас запрягать, ваше сиятельство.
— Ну и славно, вот графиня проснется, и с богом! Вы что,
господа? — обратился он к офицеру. — У меня в доме? — Офицер придвинулся ближе.
Бледное лицо его вспыхнуло вдруг яркой краской.
— Граф, сделайте одолжение, позвольте мне… ради бога…
где-нибудь приютиться на ваших подводах. Здесь у меня ничего с собой нет… Мне
на возу… все равно… — Еще не успел договорить офицер, как денщик с той же
просьбой для своего господина обратился к графу.
— А! да, да, да, — поспешно заговорил граф. — Я очень, очень
рад. Васильич, ты распорядись, ну там очистить одну или две телеги, ну там… что
же… что нужно… — какими-то неопределенными выражениями, что-то приказывая,
сказал граф. Но в то же мгновение горячее выражение благодарности офицера уже
закрепило то, что он приказывал. Граф оглянулся вокруг себя: на дворе, в
воротах, в окне флигеля виднелись раненые и денщики. Все они смотрели на графа
и подвигались к крыльцу.
— Пожалуйте, ваше сиятельство, в галерею: там как прикажете
насчет картин? — сказал дворецкий. И граф вместе с ним вошел в дом, повторяя
свое приказание о том, чтобы не отказывать раненым, которые просятся ехать.
— Ну, что же, можно сложить что-нибудь, — прибавил он тихим,
таинственным голосом, как будто боясь, чтобы кто-нибудь его не услышал.
В девять часов проснулась графиня, и Матрена Тимофеевна,
бывшая ее горничная, исполнявшая в отношении графини должность шефа жандармов,
пришла доложить своей бывшей барышне, что Марья Карловна очень обижены и что
барышниным летним платьям нельзя остаться здесь. На расспросы графини, почему
m-me Schoss обижена, открылось, что ее сундук сняли с подводы и все подводы
развязывают — добро снимают и набирают с собой раненых, которых граф, по своей
простоте, приказал забирать с собой. Графиня велела попросить к себе мужа.
— Что это, мой друг, я слышу, вещи опять снимают?
— Знаешь, ma chere, я вот что хотел тебе сказать… ma chere
графинюшка… ко мне приходил офицер, просят, чтобы дать несколько подвод под
раненых. Ведь это все дело наживное; а каково им оставаться, подумай!.. Право,
у нас на дворе, сами мы их зазвали, офицеры тут есть. Знаешь, думаю, право, ma
chere, вот, ma chere… пускай их свезут… куда же торопиться?.. — Граф робко
сказал это, как он всегда говорил, когда дело шло о деньгах. Графиня же
привыкла уж к этому тону, всегда предшествовавшему делу, разорявшему детей, как
какая-нибудь постройка галереи, оранжереи, устройство домашнего театра или
музыки, — и привыкла, и долгом считала всегда противоборствовать тому, что
выражалось этим робким тоном.
Она приняла свой покорно-плачевный вид и сказала мужу: