— Прошу.
Спасибо.
— И часто такое случалось?
— Наверное, раз пять-шесть.
— Пять-шесть раз?! Да вы с ума сошли!
— Что вы сказали?
— Сказал, что, по-моему, вы сошли с ума, если до сих пор не приняли никаких мер.
— А слепцу не обойтись без порции тычков да синяков.
— Но их ведь можно легко избежать.
— Чарльз как-то попытался наладить защелку, и стало только хуже.
— Ну, что там делал Чарльз, мне неизвестно, зато я точно знаю, что могу ее починить.
— Бросьте волноваться по пустякам. Ерунда, есть о чем говорить. Просто мне надо проявлять большую осмотрительность.
— На неделю-другую вашей осмотрительности хватит. А потом снова забудете.
— Ну и что? Лоб-то мой.
— Слушайте, Пол, после обеда я еду в Чиппинг-Кэмпден. На выходные вам почти ничего в холодильнике не осталось. А на Главной улице, если не ошибаюсь, есть мастерская по ремонту замков. Так я сейчас сбегаю наверх, обмерю дверцу шкафа и куплю такую штуковину… Кажется, она называется «доводчик». Доводчик двери. Он похож на большой металлический циркуль. Или на угломер, помните такой? Из школьного курса? Одним словом, ставишь его на дверь, и она закрывается как миленькая. И сама уже не открывается.
— Лучше не надо.
— Почему? Они недороги.
— Вы прекрасно знаете, что я не о деньгах.
— А тогда почему не надо? Я его поставлю за двадцать минут. Самое большее.
— Я же сказал: нет.
— К вашей клаустрофобии это, случайно, не имеет отношения?
— Почему вы спрашиваете?
— Так ведь этот ваш шкаф, он же очень просторный. Я просто подумал, что, может быть, вы боитесь оказаться в нем?
— Джон. Как кто-то однажды сказал, навострите уши и не пропустите ни слова. Я не желаю, чтобы защелку меняли, и точка.
— Я просто хотел как лучше.
— Давайте-ка сядем за работу.
* * *
— Прочтите мне все сначала. Обещаю не перебивать.
— Хорошо. Начинаю. «Сам я узнал о гибели принцессы Уэльской точно так же, как, вероятно, очень многие мои сограждане в разных уголках страны. В то памятное воскресенье, рано утром, очень рано — я только-только вылез из ванны, — мне позвонил приятель. Голос его звучал непривычно глухо. «Ну, — начал он без всякого вступления и общепринятых любезностей, — что ты думаешь об этой новости?» — «О какой еще новости?» — «Ты что же, не слыхал еще?» — с напускным недоверием воскликнул он. (Я говорю «с напускным», потому что мой вопрос «О какой еще новости?» почти не оставлял сомнений в том, что я ничего не слыхал.)
И тут в уши мне ударил фонтан восклицаний: «Диана погибла! Доди Файед погиб! Их преследовали папарацци! Их лимузин разбился в парижском тоннеле! Папарацци арестованы!»
Эта весть поразила меня, как и всю страну, словно удар грома. Потрясала даже не столько гибель Дианы сама по себе, сколько ее полная неожиданность. Однако и в те, самые первые минуты что-то меня во всем этом слегка покоробило. Мой приятель был в неподдельном смятении; как я позже узнал, все воскресенье он так и просидел перед телевизором. Тем не менее еще во время его первого звонка я уловил в его голосе нотки, выдававшие чувство, которое иначе как жуткий восторг и не назовешь. Это восторг человека, сознающего, что он несет не просто плохие новости, но такие, что повергают слушателя в трепет. Он был ошеломлен — и в то же время явно испытывал приятное возбуждение. Сам он, разумеется, с возмущением отверг бы эти мои слова как сущую напраслину, но это не важно; я все равно убежден, что в глубине души он был бы разочарован, даже прямо-таки огорчен, если бы в ответ на его вопрос я пробормотал: «Да, вот ужас-то, правда?»
Всякому ясно, о чем я веду речь. О том леденящем кровь волнении, с каким мы сообщаем ничего не подозревающему приятелю сокрушительную весть о друзьях, коллегах и, конечно же, о знаменитостях, чьи имена у всех на слуху. Волнение совершенно особое, не имеющее ничего общего с Schadenfreude
[25]
; в сущности, это извращенное удовольствие, которое мы (некоторые из нас) ощущаем, узнавая о несчастьях, постигших наших друзей. Причем чувство это вполне может уживаться с искренним горем. И если что и можно со спокойной душой занести в папочку под названием «человеческая природа», так это с трудом подавляемую сладостную дрожь, которая охватывает нас, когда нам предстоит сообщить информацию — свежую, как бывает свежей краска, — об увольнении общего знакомого, о разводе, аварии, аресте, самоубийстве или последней стадии рака.
Сколько я знаю, у этой дрожи нет названия, а оно необходимо, особенно теперь, когда это явление определенно приобретает вселенские масштабы. Рассмотрим хотя бы тот же случай с Дианой. Ведь что бы там ни говорили, всемирная реакция на трагические обстоятельства ее гибели лишний раз подтверждает справедливость тезиса Маклюэна о современном мире как о глобальной деревне, в которой, благодаря вездесущим электронным средствам информации, любое событие, происходящее в одном месте, происходит одновременно на глазах у всех. И подобно самой обычной деревне, которая загудела бы, заслышав о внезапной трагической смерти одной из ее самых очаровательных и элегантных жительниц, глобальная деревня, казалось, была поголовно охвачена отчаянным — и, осмелюсь добавить, ликующим — волнением по поводу гибели Дианы.
Не то чтобы кто-то из нас желал этой гибели. Даже я, при всем моем глубочайшем неприятии тупого поклонения знаменитостям, даже я был опечален тем, что такую молодую и прекрасную женщину, которая к тому же явно не хотела растрачивать свою жизнь попусту, ждала такая страшная кончина. Но куда же от правды денешься? Смерть Дианы, трагическая, бессмысленная, нелепая или (жуткое словцо) мученическая — назовите как угодно, — была еще и событием ярким. Страшно интересным.
Но событие это не было исключительным, оно оказалось в длинном ряду недавних, широко освещавшихся в печати катастроф, которые словно бы выводили из оцепенения вялый, отупевший от собственного вечного однообразия мир. Для многих из нас Пит Тауншенд был лишь именем, не более того, причем именем мало кому интересным, — но только до тех пор, пока его не укокошили на одной из улочек Сохо. Преподобный Иэн Пейсли был не более чем отвратительным демагогом и сквернословом (sic!), пока и его тоже в свой час не пристрелили. А Тони Блэр? Пустоголовый балабон с улыбкой до ушей, но лишь покуда не воссияла у него наподобие нимба смертоносная аура СПИДа. Что касается О. Дж. Симпсона, то весь мир вознегодовал, когда его оправдали, однако в то же самое время в этом негодовании подспудно ощущалось и другое (кто решится это отрицать?), не менее чудесное, волнующее чувство удовольствия, и этого удовольствия мир был бы лишен, если бы Симпсона упрятали в тюрьму. Зато последующее событие, его самоубийство, радовало вдвойне, поскольку оно не только заглушило слабые и немногочисленные отголоски возмущения явной, вернее сказать, вопиющей несправедливостью судебного приговора, но явилось новой сенсацией, которой человеческое сообщество, вечно жаждущее вырваться из надоедливого и неизменного круга своего повседневного существования, могло упиваться, не испытывая ни чувства вины, ни ответственности.