Мик, хоть и угасает, все еще не отдает Богу душу. Он однажды привел мне слова мадам дю Барри,
[137]
сказанные на эшафоте: «Еще несколько секунд, палач, пожалуйста!» Даже под сенью гильотины жизнь лучше, чем смерть.
Что касается меня, то единственное, что мне остается, — это ждать неизбежного. Я могу себе представить, что меня ожидает, но, как ни странно, страха не испытываю: в конце концов, я сам напросился. Моя жизнь до сих пор настолько во многом была фальшивкой, что я, пожалуй, готов приветствовать даже смертельную дозу реальности.
Если вы сочтете, что в это трудно поверить, знайте, что в самый разгар моего сексуального загула, моего праздника либидо я позволил себе осознать последствия риска, на который я вполне сознательно шел.
Мой образ жизни уже тогда был таков, что нельзя было сомневаться в его окончательном исходе. Бывали ночи, когда удовлетворив с моим партнером, кем бы он ни оказался, взаимную страсть, — я, не в силах уснуть, продолжал наслаждаться видом нагого тела рядом со мной, вдыхал запах подмышек, проводил пальцем по влажным, пахнущим дерьмом волосам промежности, гладил съежившийся после соития член и ощущал его усталую реакцию на мое прикосновение, — вот в такие ночи я ловил себя на том, что прокручиваю в голове хронологию своих тайных удовольствий, пытаясь создать генеалогическое древо своих партнеров и гадая (некоторые предположения у меня имелись), кто из них, как карточный шулер, вытащит из рукава туза пик — туза СПИДа.
Это занятие, конечно, было обречено на неудачу. Мне все время вспоминается танго, жестяное звучание которого я так часто слышал из дешевых динамиков «Соледад» (туда на дискотеку меня водил Фери). Это была банальная медленная мелодия, редко выпадавшая в заранее заданной последовательности номеров, известной мне так же хорошо, как содержание надоевшей долгоиграющей пластинки. Называлось оно «Буэнас ночас, Буэнос-Айрес» и рассказывало о том, как одинокий моряк вспоминает всех женщин, с которыми спал в этом городе, гадая, которая из них родит ему сына, чтобы имя его осталось жить, когда сам он погибнет, как это неизбежно случится, в море. Я вспоминаю, как сравнивал себя с этим моряком, находя большое сходство, за исключением того, что это я был — в этом не приходилось сомневаться — оплодотворен (уверяю вас, читатель, что это слово я выбирал с большой тщательностью). Этого моряка я напоминаю еще и тем, что не испытываю абсолютно никакого раскаяния.
Итак, Ким, Эдуард, Дидье, Гаэтан, Барбе, Mes semblables, mes freres,
[138]
все вы, члены единственного сообщества, единственной семьи, единственного братства, к которому я когда-либо принадлежал или мечтал принадлежать, все вы, с кем я имел честь делить восторги и страдания, величие и унижения гомосексуальности, позвольте мне по-братски приветствовать вас, кто бы вы ни были.
Я не хочу умирать — естественно, не хочу, — но, если уж придется, я теперь знаю, что буду горд, что не испытаю ни малейшего стыда за то, что умру от AIDS.
Нет, не так: я буду горд, что умру от СПИДа.