— Ты Павлушу не ругай, он — любя… — попросила Александра, изучая странный перстень.
— Вот уж точно, что любя. Где-то подобрал, припрятал, ты же знаешь — у них у всех тайные залежи сокровищ, — Ржевская рассмеялась. — В институте, помню, государыня кисточку от веера обронила, потом подобрали, так чуть не подрались за эту кисточку, тоже чьим-то сокровищем стала… У меня у маленькой бусинки какие-то под периной лежали, перышки, камушки, и все это имело смысл, ныне навеки позабытый. Ну, коли подарил — носи!
— Да уж, буду в самое светское собрание надевать! — Александра еще раз оглядела перстень. — Что ж это такое? Железо, что ли?
— А возможно, и железо. Господи, где только эти дети шарят? Не иначе, на улице нашел. Надо будет сказать Фрейманше, чтобы лучше за ним смотрела. Диво, что еще стертые подковы в дом не тащит.
— Но кому и для чего мог понадобиться железный перстень?
— Этого мы уж никогда не узнаем. Ну да ладно… пусть балуется… Я Сашенька, нелюбимой дочкой была, мать меня, родивши, до года и видеть не желала — так совпало, что чуть ли не разом я родилась, а батюшка мой умер. Меня монашка растила, злющая — боже упаси. Шести лет не было, когда в Смольный привезли. Не дай боже, чтобы и мои вдруг ощутили, что не любимы…
Александра задумалась — до чего ж по-разному делит Господь меж людьми способность к любви. Глафире Ржевской досталось много, Александре Денисовой — не понять, много или мало, потому что случая явить всю свою любовь в жизни, кажется, еще не выпадало. Покойный муж был добр к ней — ну и она ему добрым отношением платила, но не любовью взахлеб, до умопомрачения. Потом то, что было, она бы тоже любовью не назвала — так, пробовала себя в необычных для нее жизненных обстоятельствах и пыталась понять, что есть отношения между мужчиной и женщиной. Любить своих будущих детей заранее, как это случается с молодыми женами, тоже не умела — не проснулось в ней это чувство.
А вот что она воистину любила — так это красоту во всех ее проявлениях, будь то цветы, картины, безупречное тело атлета и дивный голос, за которым можно хоть на край света пойти без раздумий…
Ржевская пригласила отобедать, но Александра решила ехать домой — что-то ей не давало покоя; возможно, связанное с перстеньком; какое-то предвестие обручения…
Она вернулась и спросила у Фроси, чем заняты девицы. Фрося отвечала: повадились бегать на конюшню, чтобы играть с котятами, поскольку в монастыре, где их науками чуть не уморили, котят не было. Александра усмехнулась — как дети малые… Впрочем, и пушистые котятки достойны любви, очень уж трогательны и красивы…
Старый лакей Ильич, доживавший век на стуле в сенях, порой даже штопавший там чулки, и годный лишь на то, чтобы докладывать о гостях, явился со словами:
— Некий господин, матушка-барыня, прикажете принять?
— А по прозванию?
— Сказывал, да я…
— Проси! — уже предчувствуя, кто это, приказала Александра.
И он ворвался, пробежал четыре шага навстречу, упал на колени, обнял ее за бедра, прижался лицом к полосатому жесткому атласу утреннего платья для визитов.
— Я думал, никогда до тебя не доеду…
— Да встань ты, христа ради, встань, горе ты мое, сядь в кресла, поднимись… — твердила Александра, сжимая его плечи цепкими пальцами. — Ну, что ты, в самом деле?.. Что с тобой, что случилось?
Нерецкий дрожал, эта дрожь передалась ей.
— Я две ночи не спал, гадкий постоялый двор, клопы с пуговицу, лошадей нет, курьеры забрали, я отравился, — бессвязно говорил он, — я об одном мечтал — к тебе, к тебе…
— Ты прямо с дороги? Фрося, Танюшка! Велите на поварне воду греть! В двух котлах! Кофей сию минуту сюда! Возьмите у Гришки или у Тимошки чистое исподнее! Фрося, достань большие полотенца!
Она заставила Нерецкого подняться и сама стала расстегивать ему дорожный редингот.
— Какое счастье, я — здесь, я — у тебя, думал — не доеду вовеки…
— Погоди, Денис! Разувайся, кидай все на пол… Ильич, никого не принимать! Танюшка, прибери!.. О Господи, я с ума сошла. Пусть все несут в мою уборную, и воду, и турецкий таз! Фроська! Сгреби там мои юбки, сунь куда-нибудь!
Нерецкий улыбался, как радостное дитя, и счастлив был неимоверно, что его взяли за руку, ведут, устраивают поудобнее, и глядел в глаза, и во взгляде была истинная любовь.
Разумеется, ни он, ни Александра не заметили, как в дверях появилась Мавруша. Появилась, выглянула из-за плеча Авдотьи, притащившей таз, беззвучно ахнула и тут же исчезла.
— Ты и дома еще не бывал? — спросила Александра, когда он, наскоро вымытый, с мокрой головой, закутанный в простыню, сидел на ее постели.
— Нет, я ж говорю, была одна мысль — к тебе, к тебе…
Мысль ее радовала, да только хотелось разобраться с той женщиной, что жила в его квартире на Второй Мещанской.
Заглянула горничная, но дальше порога идти не осмелилась.
— Чего тебе, Фрося? — спросила Александра.
— Барыня-голубушка, извольте сюда, я на ушко… — и, отведя Александру на несколько шагов, горничная прошептала: — Не знаем, как и быть, барышня на конюшне, на самом сеновале лежит и плачет в три ручья. Пробовали подходить — грозится, что в монастырь уйдет.
— Мавренька?
— Да. Как с ней быть?
— Это она уж не впервые в обитель просится. Поревет и к ужину перестанет.
Причину рева Александра отлично понимала — ревность, обычная ревность. Мавруша видела, как Нерецкий обнимает Сашетту, и не могла этого перенести. И не раз еще увидит! Вот, пожалуй, и предлог, чтобы переселить ее к тетке Федосье Сергеевне. Тетка ядовита, как лесная гадюка, но такие вещи понимает.
— Ты, чай, голоден? — спросила Александра.
— Я? Да, наверно… — он улыбнулся трогательной своей, почти детской улыбкой. — Я не могу есть на постоялых дворах. Отравившись, сутки голодал, пока в себя не пришел.
— Отравился? А я вот велю сварить тебе сарацинского пшена! Маменька все не могла понять, отчего оно сарацинское. А потом мне это название даже больше понравилось, чем «рис». Но оно долго разваривается… А говяжьи котлеты будешь? Я повара наняла, он четырежды в неделю приходит, котлеты ему удаются, а вчера еще сига с яйцами стряпал, что осталось — на леднике лежит, сейчас велю принести! Да, и маленькие расстегаи остались!
— Можно и сига, можно и расстегаи… — отвечал Нерецкий, держа Александру за руки, глядя в глаза, и слова утратили свой житейский смысл, теперь они все одно означали: люблю, люблю, люблю…
Александра чуть было сгоряча не приказала тащить большой стол в спальню. Одумалась, рассмеялась; оставив Нерецкого в спальне, чтобы мог спокойно натянуть хоть исподнее и завернуться в ее теплый зимний шлафрок, вышла, велела подавать кушанье в столовой, звать девиц. Тут обнаружилось, что Мавруша еще сидит на сеновале, а вот Поликсены нет.