Когда я стала старше, я не раз задавалась вопросом, не легче ли бьшо бы отцу, если б тело так и не было найдено. По крайней мере, это избавило бы его от ужасный видений. И мы могли бы притворяться, что она и вправду лишь уехала и пропала. Приступ амнезии, заманчивое предложение из Голливуда, сбежала с венгерским моряком-иммигрантом. Конец шестидесятых был временем бурным и непредсказуемым. Но быть разрезанным надвое на железнодорожном полотне? Так жутко, так непоправимо жутко. Откуда я впервые узнала правду? Наверняка из болтовни детей на игровой площадке. Никакому ребенку, которого люблю, не пожелала бы я подобных переживаний.
Чтобы восстановить душевное равновесие, я в черноте ночи прибегла к белой магии: открыла глаза и вызвала в воображении Анну; вот она садится на краешек постели в спальне, и глаза ее лучатся смехом.
«А помнишь, как ты пропала? — говорю я ей. (Кажется, под действием травки я произнесла это вслух.) — Ты даже представить себе не можешь, как мы волновались тогда о тебе!»
Анна смеется: «Да, я знаю. Прости. Глупейшее недоразумение, правда?»
Я киваю: «Да уж, ничего не скажешь. Ну, поскольку ты вернулась...»
Только она не вернулась.
«Господи, боже мой, где ты, Анна? — сказала я в пространство. — Что-то ты делаешь сейчас?»
Отсутствие — Воскресенье, утром
Она выглядывала из окна, и закатное солнце бросало ей на щеку длинную тень. Солнечные очки она задрала на лоб, взметнув с головы целое облако непокорных волос. В полупрофиль были видны морщинки, идущие от носа к углам рта, и морщинки эти придавали ей усталый и даже печальный вид. Чашка кофе перед ней была недопита, а глаза были устремлены куда-то далеко. Она думала о чем-то или о ком-то другом.
А вот настроение совсем иное — она пересекает пьяццу под дождем, и на мокрых камнях играет солнце, а вдали сияет белоснежный фасад безошибочно знакомой Санта-Кроче. Тут она деловитая, сосредоточенная, почти счастливая.
Справа другая серия фотографических крупных планов: вот она с бокалом вина в руке с кем-то говорит, по-видимому, с официантом, вот ест в ресторане. Синие клетчатые скатерти знакомы — это неподалеку от садов Боболи, там за обедом Анна крепко выпила, так крепко, что пришлось вернуться в отель и лечь спать. Позднее, в тот же день, она бродила по вечернему городу и отдыхала у входа в Баптистерий. Вот тут она очень хорошенькая — меркнущие солнечные лучи заливают ее медовым светом, а черные волосы выделяются на фоне дверной позолоты.
Вставленные в фотографический альбом снимки эти были бы понятны без слов: Анна во Флоренции. Остается только, может быть, добавить «и в одиночестве».
Да, тогда она была в одиночестве. В этом и разница между нею и другой женщиной. (Интересно, действительно ли ее зовут Паолой?) Если фотографии Паолы производят большее впечатление, то это не только потому, что Паола красивее ее, просто снимки эти выхвачены из жизни и женщина на них деловита и оживлена, в то время как она, Анна, словно застыла в ожидании чего-то, ей неведомого. Несправедливо. Видел бы он ее дома, в мире, полном друзей и дружеской болтовни, в местах, кишащих народом. И с Лили. Потому что разве можно портретно изобразить ее жизнь без Лили?
Закрыв глаза, она опять повалилась на матрас. Темнота вокруг кружилась, и едкий запах химикатов вызывал тошноту. Оперевшись на локоть, она опять заставила себя приподняться.
Помещение было тесным, потолок — низким. Окна не было, и всего одна дверь, запертая. Несмотря на жужжание кондиционера, воздух был горячим, душным. Подполье. Его мир. Так где же он сам? Голова болела, но казалось, что боль где-то в отдалении. Он кое-как обработал рану, но она чувствовала и отек, и как саднит поврежденная кожа. Сильно ли кровоточила рана? Может быть, от этого и слабость, я тошнота, или нее причина в чем-то другом? Может быть, он скормил ей еще порцию этой его дряни, чтобы утихомирить?
Встань, думала она. Встань и уходи отсюда.
Не могу. Не могу.
Не желая давать волю слезам, она вместо этого опять стала разглядывать снимки. Странное чувство — быть окруженной собственными образами, где она все-таки другая: она, но увиденная чьими-то глазами. Словно душу твою украли фотокамерой. Неужели она, Анна Франклин, на самом деле такая? Такая задумчивая, грустная?
Он был, оказывается, все время с ней рядом. По крайней мере, со второго ее дня. Вот это кафе было в первый день или во второй? До или после посещения Санта-Кроче? Она не помнит. Ладно, не важно. Как странно, однако, что она его не замечала. Несомненно, слишком уж была поглощена собой. Не реагировала на разлитое в воздухе электричество.
Она перевела взгляд на другую стену.
Там, где она ожидала увидеть снимки в зеркале, были снимки в постели. Вначале она узнала зеленую покрышку и лишь потом себя, свернувшуюся под ней. Каждая фотография была снята из одной точки, сверху, с потолка, где, видимо, была встроена аппаратура. На серии снимков последовательно была запечатлена ночь; выпростанная рука, а вот нога в движении, похоже на детскую книжку, где надо быстро листать страницы, и тогда зверек будет кувыркаться, или есть еще такие клипы на телевидении с рекламой снотворного или лекарства от простуды. На снимках она выглядит спокойной, мирно и глубоко спящей, в позе — ничего скабрезного, вообще ничего эротического, лишь гадкая интимность подглядывания, подмаргивание затвором объектива. Когда он снимал ее, одурманенную его снадобьем, или позже, когда она проснулась, и увидела в комнате свет, и удивилась, так как помнила, что свет она погасила? Теперь она поняла происхождение шума прошлой ночью. Он отпер дверь и укатил на машине, потому что все время знал, что она не спит, и хотел, чтобы она услышала его. Потому что все это время он наблюдал за ней.
Дальше висели снимки с зеркалом — художественная композиция. Теперь они выглядели чуть ли не пророчеством: обезумевшая женщина, растрепанная, в состоянии крайнего возбуждения, которое она пытается скрыть. Даже там, где зеркало вызывало ее на кокетство и она улыбалась, втягивала в себя щеки или делала большие глаза, это скорее раздражало, чем соблазняло.
Там, где, как она считала, ей удалось скрыть неуверенность, камера моментально и безошибочно ее обнаруживала — в дрожании взгляда, в слегка приоткрытом, словно для быстрого, короткого вдоха, рте. Сквозь поры ее кожи проступал страх. Чтобы так зорко подсмотреть это, требуются восприимчивость и мастерство. Безусловно, что с той же чуткостью он уловил бы и следующий сдвиг настроения — еле заметный переход от страха к ярости и хитрой решимости. Но отражения этого перехода на стене не было. Снимки были отсортированы, и рассказываемая ими история — предопределена.
Откровенничать не стоило труда. Все равно он никогда ей не верил. .
Последние снимки занимали полстены. Работал он усердно, но время поджимало, оно было против него. Он не успел ни окантовать фотографии, ни даже как следует продумать их расположение — лишь ряд наспех сделанных фотоувеличений, прилепленных к стене. Видимо, он еще не решил, какие выбрать. Некоторые, изображавшие ее в подполе у стены, были очень простыми, выполненными в спешке — тело, поникшее и недвижимое, голова свесилась на грудь, рана еле различима. Другие, как, например, те, где она сидела в кресле, были изысканны, отличались чуть ли не барочной элегантностью, кровавая рана хорошо сочеталась с глубоким красным цветом ее платья и бескровной кожей, белой, как эмаль раковины в ванной.