– И какое?
– Сейчас скажу. Ты себе подобрал комиссариат по твоему образу и подобию. От Фацио до Джермана и до Галлуццо, кого ни возьми, – это всего-навсего руки, которые подчиняются единственной голове – твоей. Потому что они не спорят, не ставят под сомнение, – исполняют и точка. Тут у нас инородных тел только два. Катарелла и я. Катарелла, потому что слишком тупой, а я…
– …потому что слишком умный.
– Вот видишь? Я этого говорить не собирался. Ты мне приписываешь высокомерие, которого у меня нет, и делаешь это с умыслом.
Монтальбано поглядел на него, поднялся, сунул руки в карманы, обошел вокруг стула, на котором сидел Ауджелло, потом остановился:
– Не было тут умысла, Мими. Ты и в самом деле умный.
– Если ты и вправду так думаешь, то почему ты от меня все время бегаешь? Я мог бы тебе помогать, по крайней мере, в такой же степени, что и остальные.
– В этом-то как раз все дело, Мими. Не как остальные, а больше. Я тебе говорю как на духу, потому что ты меня заставил задуматься над моим поведением по отношению к тебе. Может, именно это мне всего неприятнее.
– Значит, чтоб сделать тебе приятное, мне надо слегка поглупеть?
– Если хочешь, чтоб мы хорошенько полаялись, давай полаемся. Не это я имел в виду. Суть в том, что я с течением времени пришел к выводу, что я вроде охотника-одиночки, – извини за дурацкое выражение, может, оно не подходит, – потому как охотиться в компании мне нравится, но организовывать охоту хочу я один. Это – условие необходимое, чтоб мои шарики крутились в правильном направлении. От умного замечания, если его делает кто-то другой, – я падаю духом, руки у меня, может, на целый день опускаются и совсем даже не исключено, что я вообще не смогу думать дальше.
– Я понял, – сказал Ауджелло. – Больше того, я это понял уже раньше, но хотел это услышать от тебя, подтверждения хотел. Тогда я тебя предупреждаю: я зла на тебя не держу и прямо сегодня пишу начальнику полиции и прошу перевода.
Монтальбано оглядел его, придвинулся поближе к Ауджелло, наклонился, положил руки ему на плечи:
– Ты мне веришь, когда я тебе говорю, что если ты так поступишь, то меня по-настоящему огорчишь?
– Ну, это полный абзац! – взорвался Ауджелло. – Много хочешь. Да что ты за человек? Сначала обращаешься со мной, как с дерьмом, а теперь делаешь мне признание в чувствах. Да ты знаешь, что ты просто невероятный эгоист?
– Да, я знаю, – сказал Монтальбано.
– Позвольте мне представить вам бухгалтера Бурруано, который любезно согласился прийти вместе со мной. – Директор Бурджио был сама церемонность.
– Располагайтесь, пожалуйста, – сказал Монтальбано, указывая на два стареньких кресла в уголку, которые предназначались для особых гостей. Себе он, напротив, взял один из двух стульев, стоявших перед письменным столом и обыкновенно полагавшихся тем, кто ничем особым не отличался.
– Похоже, что на меня в последние дни возложена роль исправлять или по крайней мере уточнять то, что говорят на телевидении, – приступил к разговору директор.
– Исправляйте и уточняйте, – улыбнулся Монтальбано.
– Мы с бухгалтером почти ровесники, он старше меня на четыре года, мы помним одно и то же.
Монтальбано в голосе директора послышалась некоторая гордость. И у него были на то основания: Бурруано, трясущийся, с мутноватыми глазами, казался старше товарища по крайней мере лет на десять.
– Видите ли, сейчас же после передачи «Телевигаты», где показывали внутренность пещеры, в которой обнаружили…
– Извините, что я вас перебиваю. Вы в прошлый раз говорили мне о пещере, где нашли арсенал, но об этой второй даже не упомянули. Почему?
– Просто-напросто потому, что не знал о ее существовании, Лилло мне никогда о ней не говорил. Итак, сразу после передачи я позвонил бухгалтеру Бурруано, хотелось проверить свое впечатление, потому что эту скульптуру собаки мне уже доводилось видеть раньше.
Собака! Вот почему она приснилась ему в кошмаре, о ней по телефону упомянул директор. Им овладело чувство благодарности, похожее на детское.
– Может, вы хотите чашечку кофе, да, чашечку кофе? В баре тут рядом его хорошо делают.
Одновременным движением оба покачали головой.
– Фанту? Кока-колу? Пиво?
Если бы его не остановили, он чувствовал, что вскоре предложил бы им по десять тысяч лир на брата.
– Нет, спасибо, нам ничего нельзя. Возраст, – ответил директор.
– Тогда я вас слушаю.
– Лучше, если будет рассказывать бухгалтер.
– С февраля сорок первого по июль сорок третьего, – начал тот, – я был, совсем молоденький, городским головой Вигаты. Отчасти потому, что, как фашизм заявлял, молодые ему нравились, – потому-то он их всех и посъедал, кого изжарив, а кого заморозив, – а отчасти потому, что в городке остались одни старики, женщины и детишки, остальные были на фронте. Я на фронт пойти не смог, потому что была у меня, и довольно серьезная, грудная болезнь.
– А у меня года не вышли, чтоб идти на фронт, – вмешался директор во избежание недоразумений.
– Время было страшное. Англичане с американцами бомбили нас каждый день. Один раз я насчитал десять бомбежек за без малого двое суток. Народу, который еще оставался в городке, было мало, большинство эвакуировалось, жили мы в убежищах, вырытых в горе, которая стоит над городком. На самом деле это были тоннели, проходившие насквозь, очень надежные. Мы даже и кровати перенесли туда. Это теперь Вигата разрослась, а тогда было не так, – всего несколько домов, что скучились вокруг порта, просто полоска между подошвой горы и морем. Вверху на горе Пьяно Лантерна, – там теперь что-то вроде Нью-Йорка с небоскребами, – в те поры было всего-навсего несколько построек, расположенных по обе стороны единственной улицы, которая вела к кладбищу, а потом терялась в открытом поле. Объектов у неприятельских самолетов было три: электростанция, порт с его военными кораблями и торговыми судами и зенитные батареи – противовоздушная и береговая, которые стояли на вершине горы. Когда бомбили англичане, дело бывало лучше, чем когда бомбили американцы.
Монтальбано не терпелось, чтоб тот наконец добрался до сути, до рассказа о собаке, но неловко было прерывать его отступления.
– В каком смысле бывало лучше, бухгалтер? Все равно же бомбы.
За Бурруано, который теперь молчал, уйдя в какие-нибудь воспоминания, ответил директор:
– Англичане были, как это сказать, честнее, бросали бомбы, стараясь попасть только в военные объекты, американцы же бросали без разбору, куда ни попадя.
– В конце сорок второго, – продолжил Бурруано, – положение стало еще хуже. Все пропало, от хлеба до лекарств, воды, одежды. Тогда я подумал устроить на Рождество вертеп, перед которым все мы сможем помолиться. Больше нам ничего не оставалось. Хотелось мне, однако, чтобы вертеп этот был особенный. Я решил таким способом отвлечь, хоть на несколько дней, мысли горожан от забот, которых было множество, и от страха бомбежек. Не было семьи, в которой по крайней мере один мужчина не воевал бы вдали от дома, в снегах России или в африканском пекле. Все мы извелись, стали злые, неуважительные, ругатели, хватало любой малости, чтоб разгорелась ссора, нервы у всех были издерганы. Ночью не удавалось глаз сомкнуть то от зенитных пулеметов противовоздушной обороны, то от разрывов бомб, то от гула летавших низко самолетов, то от корабельных орудий. И потом все шли ко мне или к священнику, просить то одно, то другое, а я не знал, куда мне податься. Мне уже стало казаться, что я не молодой, как тогда, а старик, как сейчас.