— И сумму? — спросил Зверев.
— Что? А, да… да, и сумму. Потом Костя позвонил и сказал: завтра. А я завтра аккурат не работал. Пришлось срочно договариваться, меняться. Ну, в общем, на следующий день Костя привез на своем «жигуленке» Тихорецкую. Голова в крови, в полубессознательном состоянии. Все очень натурально выглядело. Я их встретил в приемном отделении. Дальше — дело техники…
— То есть никакой травмы у Анастасии Тихорецкой не было?
— Не было, конечно… Вы из милиции?
— Нет, — мрачно ответил Сашка, встал и пошел к двери.
— Павел! — воскликнул Эрлих. — Павел, а я? А как же? Что теперь?
Сашка уже взялся за ручку двери. Он замер, обернулся к нейрохирургу и долго смотрел на него. Жалости к Михаилу Давидовичу у него вовсе не было. Сейчас Эрлих просто платит за ту подлость, которую совершил в 1991-м. За подлость всегда приходится платить. Рано или поздно, но бумеранг возвращается. Сегодня он вернулся к Михаилу Эрлиху.
Не сказав ни слова, Зверев вышел. Один из братков раскладывал пасьянс на компьютере, другой листал журнал.
— Я свои дела сделал, — сказал Сашка. — Спасибо за помощь.
— А с этим что, Саша? — спросил один из бойцов и кивнул на дверь, за которой остался Эрлих.
— А что хотите… Мне он больше не нужен.
* * *
Зверев разлепил веки. Светло, но определить время суток все равно невозможно. Период белых ночей в Санкт-Петербурге — коварное время. Интуитивно Сашка все-таки догадался, что ночь. Он сел на диване, обхватил голову руками. В висках тяжело бухало, страшно хотелось пить.
Он осмотрелся, понял, что находится в квартире Обнорского. И сам Обнорский спит, раскинувшись, на кровати. Как он оказался у Андрея, вспомнить Сашка не мог. После «беседы» с нейрохирургом Зверев вышел из респектабельного офиса фирмы, принадлежащей Лысому, остановился, закуривая.
Во внутреннем кармане куртки все так же крутился не выключенный диктофон, записывал звуки улицы… Зверев медленно пошел вперед, без всякой цели. И вскоре оказался у двери с надписью «Кафе». Заведение было еще закрыто, но Зверев постучал по двери кулаком, внутри послышались шаги, и в маленьком зарешеченном окошке показалось лицо. Закрыто, сказало лицо… Открой, сказал Зверев… Дверь открылась. Высокий, наголо обритый мужик внимательно посмотрел на Сашку и буркнул: проходи, раз пришел.
В помещении горела только половина ламп, звучало что-то джазовое, на столиках стояли перевернутые вверх ногами стулья. Важно блестел кафельный пол.
— Водки, — скорее утверждающе, чем вопросительно, произнес бритый.
Зверев кивнул. Бритый налил почти полный стакан, подвинул Звереву. Сашка выпил залпом.
— Закусишь? — спросил бритый. — Нет, — качнул головой Зверев.
Он бросил на стойку пятидесятитысячную купюру и вышел. Потом было еще кафе, потом какой-то бар, случайные собутыльники с незапоминавшимися лицами…
…Зверев босиком вышел в кухню. На столе лежали бумаги, покрытые беглым, не очень разборчивым почерком Обнорского, лежал диктофон и стояла бутылка пива. Сашка взял ее в руку. Под бутылкой оказалась записка: «Похмелись, алкаш». Сашка открыл пробку зажигалкой, прильнул к горлышку. Пиво было прохладным, текло по пересохшему горлу легко. Одним махом он почти опорожнил бутылку, бессмысленно уставился в окно. За окном сиял солнечный рассветный мир, по улице медленно ехала поливальная машина. Водяные брызги вспыхивали в лучах солнца, и над ними горела маленькая радуга.
Бывший опер, нынешний зэк, закрыл лицо руками.
— Проснулся, алкаш, — сказал голос Обнорского за спиной.
Зверев убрал ладони с лица… Поливалка проехала и унесла с собой маленькую радугу на тугой водяной струе. Подошел Андрей, сел напротив, посмотрел на Сашку с мрачной иронией и сказал:
— Ну ты силен! А если бы в ментуру замели? Да еще с такой интересной записью, — сказал он и кивнул на диктофон.
— С ментурой я всегда договорюсь, — нехотя ответил Зверев.
— Да ты уже говорить-то не мог, родной. Ты только матерился. Кстати, не очень внятно… но очень эмоционально.
— Спасибо за пиво, — сказал Зверев.
— Это все, что ты можешь сказать? — удивился Андрей.
— А что ты хотел от меня услышать?
— Ну, знаешь, Саня… — протянул Обнорский.
— Не знаю! Не знаю, Андрюха, и знать ничего не хочу. Я устал. Я четыре с лишним года мечтал узнать правду. И вот — узнал. Мне сейчас орать хочется! Мне блевать хочется! Я жил и верил. Я надеялся… А теперь что? Что у меня есть теперь? Вот это? — Зверев постучал пальцем по диктофону. — Да, теперь я знаю правду. Но эта правда полностью перечеркивает последние пять лет моей жизни. Это как подъем по лестнице… ты идешь, идешь… один этаж, другой, третий… и вдруг перед тобой пустота, рухнувший пролет. Преодолеть его можно только прыжком… Но я не допрыгну.
— Саша, — сказал Обнорский, — я понимаю. Но это пройдет. Это шок, который ты преодолеешь. Ты сумеешь прыгнуть на следующий этаж. Через пролет.
* * *
Все отпуска кончаются. Подошел к концу и отпуск Зверева. Он проводил время с мамой, встречался со старыми знакомыми. Выглядел веселым, беспечным. Возможно, кого-то это могло обмануть, но, разумеется, не маму. Ирина Ивановна чувствовала, что сына что-то гложет. Однажды она попробовала завести разговор на эту тему, но сын перевел все в шутку. Из деликатности мама настаивать не стала… По-женски она догадывалась, что связаны «переживания» сына с женщиной. Но помочь ничем не могла. Чем тут поможешь? Тревожно было на сердце у Ирины Ивановны.
В предпоследний день Сашкиного отпуска, томительно-душный, тягостный, мать испытывала особенное беспокойство. Скорее всего, оно передалось от сына… С утра Сашке позвонил Галкин. Потом Обнорский. Потом снова Галкин. Сын разговаривал торопливо, односложно — «да, нет» — и был возбужден. Пытайся это скрыть. Да разве от матери скроешь?
Во второй половине дня, когда духота сгустилась до невозможности, за Сашкой заехал Андрей. Заскочил на пять минут, наговорил кучу веселых глупостей и увез сына. Вернулся Сашка часа через три… Небо было безоблачно-чистым, воздух после грозы свежим. Сын был чуть-чуть под хмельком, выглядел веселым. Мать сразу поняла, что он встречался с той женщиной и произошел окончательный разрыв.
Она поняла правильно. Но и «встреча» и «разрыв» носили не тот характер, какой представляла Ирина Ивановна. Все было по-другому.
…После получения «признания» Эрлиха и безобразной пьянки Зверев приказал себе все забыть. На самом деле это были пустые слова, и ничего забыть он не смог… Он промаялся два дня, потом позвонил Насте. Зачем? Он и сам не знал.
Билось сердце, телефонная трубка казалась невероятно тяжелой. Чужой, незнакомый голос сказал, что нет тут таких… «Простите! Анастасия Михайловна… Тихорецкая…» — «Я же говорю: нет. Давно выехали». — «…А куда?» — «Не знаю».