Мальчонка хрипел, одной рукой пытаясь освободиться от хватки Эльма. Боролся. Из облаков на миг пробилось сине-алое сияние, и в нем блеснули глаза Эда. В них плескался ужас, и для Гончей не было высшего счастья.
Кто-то вывалился из ледохода, споткнувшись о тело. Эльм отпрянул, встряхнул Эда, а затем всадил ему крюк в живот. Мальчишка заверещал, словно скотина на забое.
– Время поквитаться, – повторил Эльм.
Что-то холодное коснулось его подбородка. Гончая понял, что даже в агонии собачий ублюдок смог свободной рукой откуда-то вытащить ручной дальнобой и приставить его к голове Эльма.
– Э… – почти испугался бывший силач, но в следующий миг прогремел выстрел.
Гончей не стало.
Часть III
Надежда
Глава первая
Богатые и счастливые
Во многих историях приходит пора, когда мелодия бардеров стихает и рассказчик негромко говорит подвыпившим посетителям что-нибудь вроде «прошло несколько лет». Мне всегда было интересно, как же герой жил эти годы, чем дышал окружающий его мир. Я считал несправедливым это «прошло», будто моего любимца лишили нескольких лет жизни.
Теперь же мое мнение изменилось.
Что я могу рассказать о тех неделях, что балансировал между бредом и явью? Ничего. Обрывки образов, жар кабины лайара и проникающий снаружи мороз, когда мои товарищи забирались в тесное, пропахшее болезнью и нечистотами нутро однопалубного кораблика в желании отогреться. Белесые от холода брови, бороды; тихие, низкие голоса, раздающиеся будто с того света. Рокот двигателей, вой вьюги, постоянная тряска и черный омут беспамятства, что захватывал меня после каждого мимолетного пробуждения. Согбенная фигура у штурвала, промерзшее стекло с расчищенной снаружи смотровой щелью. Силуэт склонившегося надо мною Квана. Мерзкий привкус настоев, чудовищная слабость.
И боль. Много боли. Сама Пустыня мстила мне за что-то, подсовывая под траки корабля обломки льдин.
Фарри сказал, что тот путь во льдах, на броне лайара, был праздником для спасшихся матросов. Их не страшили всепроникающий мороз и неудобство поездки. Они радовались каждой мелочи, как дети – искусству иллюзионистов. Никто словно и не вспоминал жутких нескольких дней, предшествующих смерти «Звездочки». Корсары обсуждали, как будут тратить солидную долю, которая по ледовому закону должна была быть поделена между уцелевшими. Мертвец забрал корабельную казну и накопления покойного капитана, пообещав, что каждый получит все по чести. Деньги, по словам моего друга, выходили очень даже нешуточные.
Кровавые, но нешуточные.
Фарри рассказывал мне об этом с улыбкой светлых воспоминаний. Я завидовал его чувствам. Проклятое приключение залило мою душу беспросветным мраком, и мне кажется, окажись я на броне со всеми – это бы помогло прогнать его прочь. Избавиться от грызущих сердце сомнений. Правильно ли я все сделал? Не оказался ли я, именно я, виновником всех этих бед?
Получалось, что без меня им всем было бы лучше…
Я не хотел в это верить, и во мне бурлило желание довести начатое до конца, доставить компас тем, кто сможет хоть как-то насолить Черному капитану, разрушившему мою жизнь. Добрым, злым, плохим – не столь важно, лишь бы они смогли остановить Радага. Судьбы мира, древние легенды – пусть это будет что угодно, главное – оборвать череду несчастий, преследующих меня и людей рядом со мною.
Потом был Приют. Его я помню лучше. Комната в таверне (я даже не знал, был ли это «Лед и Пламя» или какой-то другой трактир) превратилась в лазарет с тремя ранеными людьми. Кван настоял, чтобы нам отвели большой номер, и обязательно с окном (иногда доктор закутывал нас в одеяла и впускал в теплое помещение свежий морозный воздух).
Я любил смотреть на улицу сквозь подмерзшее стекло. Полулежал-полусидел на подушках, до подбородка натянув одеяло, и часами разглядывал мир по ту сторону тепла. Вид из окна выходил на черную ратушу Приюта, ее купол искрился от снега, и над ним красовался герб «Китов и броненосцев». А дальше было только небо. Синее ли, затянутое тучами, или вспыхивающее ночными огнями – все равно. Там царил простор, там властвовали мороз и снег, а я лежал здесь, в тепле, под довольно чистым одеялом, и около моей кровати на железной тумбочке всегда был горячий отвар. Кван тщательно следил за тем, чтобы я своевременно пил эту, признаюсь, жутко неприятную на вкус гадость.
Живот болел постоянно, но после отвара становилось легче, и потому я охотно протягивал руку за теплой кружкой, не сводя глаз с вечности за окном и слушая хриплое дыхание соратника по лазарету. Топчан, отделяющий меня от окна, занимал Шон. Моряк, сломленный ужасом льдов, не приходил в сознание после того падения. Кван кормил его с помощью каких-то переплетенных трубок, игл и еще пары странных приспособлений, на которые я старался не смотреть. У меня были окно и множество мыслей.
У правой стены располагались койки Квана и Тороса. Порядок и хаос. Доктор всегда тщательным образом заправлял свою постель, подолгу выверяя, как лежит одеяло. Торос же, когда стал покидать комнату, сваливал все в груду у изголовья.
Кван запрещал мне разговаривать и попросил Неприкасаемого не отвлекать меня беседами. Молчун не спорил. Торос вообще большую часть времени спал, но когда бодрствовал – слушался заветов врача, будто тот был богом. Кван раненым волком смотрел на Фарри, который приходил ко мне поболтать. Как-то я слышал из коридора, как наш унылый врач объясняет моему другу, что если вдруг тот вздумает шутить, то пусть представит сначала, как из меня вываливаются внутренности через разошедшийся от смеха шов. Или как переваренная пища находит трещинку в сшитых кишках и попадает не туда, куда ей нужно, и начинает гнить.
Я покрылся липким потом, представляя себе такие последствия. На Фарри слова Квана тоже подействовали, он стал серьезен, осторожен и целую неделю держался очень отстраненно, тщательно сдерживаясь от лишних слов и заглядывая ко мне не так часто, как прежде.
Меня расстраивало такое поведение друга, потому что в тишине в голову лезли воспоминания. И все чаще я думал о Лайле. Так хотелось услышать ее голос. Закрыть глаза и представить все ее рассказы вживую. И может быть, коснуться ее руки, нежной, изящной и очень теплой.
Вот только я никак не мог нарисовать перед собой ее лицо, отчего-то вместо него постоянно всплывало личико той служанки, открывшей мне тайну женского тела. И от этого хотелось плакать. Образ восхитительной сказительницы, ради которой я терпел побои Эльма и часами пропадал в зимних улочках Снежной Шапки, – казался испорченным. Словно то предосудительное…
«…но восхитительное…»
…осквернило Лайлу.
Иногда мне снилась та девушка из Приюта, и мне не хотелось просыпаться. Почему-то ее образ не пострадал, и мне спокойнее было думать о проститутке из городка торговой гильдии, чем о Лайле. Было не так больно.
Мысли о служанке волновали меня, но при этом отталкивали своей пустотой.