«Бесценная моя! Не успела отъехать моя пролетка, как я стал вспоминать о тебе и горевать, что опять так и не дописал твой портрет. Ах, верно брат мой Антон вечно попрекает меня ленью! Сам он встает в пять утра, пока весь наш бедлам еще спит, и пишет, пишет в тишине свои рассказы, пока я сплю еще сном праведника, каковым, увы, не являюсь… Горюя, стал обдумывать, как бы мне снова появиться в ваших палестинах и дописать. Только не вздумай задевать куда-нибудь твое белое платье с широкою оборкою! Знаю я вас, молодых девиц! Только в нем ты должна снова мне позировать, помни это… Смотри же, чтоб этот портрет не съели крысы».
«…Ненаглядная моя! Вспоминаешь ли ты своего Николашу? Или ветром с бабкинских полей вовсе выдуло из твоей головки всякую память обо мне? Что до меня, то я без конца тебя вспоминаю…»
Письма были адресованы в село Бабкино Воскресенского уезда. Несколько из них датированы были 1887 годом, а одно — серединой мая 1889-го и послано из города Сумы. В нем Николай с юмором писал о своей болезни и с радостью — о будущей работе:
«Я так громко и противно кашляю, что тебе бы это не понравилось, душа моя. Но здесь мне становится все лучше и лучше. Мечтаю о том, как следующим летом приеду в вашу деревню и буду писать маслом пруд, березы и тебя, моя прелесть».
Было и еще одно, другим почерком и без начала — от исписанного листа была оторвана неизвестно кем и когда верхняя и нижняя треть, осталось несколько строк, и то часть слов стерлась: «…умер 17 июня. Болел он всего несколько месяцев — с апреля сего года. За месяц до смерти стал кроток, ласков и все мечтал, как выздоровеет и начнет писать красками… Крышку несли девушки, а гроб мы. В церкви, пока несли, звонили…Деревенское кладбище, над могилой поют птицы…»
Алла долго рассматривала этот обрывок, с чем-то сличала, листала разные книги и наконец сказала уверенно, что это скорей всего — письмо Чехова, а значит, другие письма — его рано умершего от чахотки брата-художника. Ваня обомлел.
…На другой день он уже читал письма Антона Павловича Чехова братьям — по полному собранию сочинений, которое стояло у Аллы в комнате (его-то она вчера и листала усердно).
Не просто читал — а зачитался: так это было умно, ясно и благородно. И вообще — Ваню очень интересовало, как жили люди в позапрошлом, XIX веке, как они решали свои простые бытовые дела, как складывались, например, отношения родственников. И все это можно было узнать и понять из писем именно Чехова, обремененного многочисленными родными.
Ваня Бессонов читал — и представлял знакомый ему, немосквичу, не хуже, чем москвичам, не безразличным к Москве, двухэтажный маленький домик на Садово-Кудринской, где до сих пор на двери табличка «Докторъ А. П. Чеховъ». Домик, снятый Чеховым для всей своей разветвленной семьи (у самого — ни жены, ни детей, он заботится о братьях, сестре и родителях).
Вот он пишет из Москвы в Петербург брату Александру, который хочет прислать на попечение родных своих маленьких детей, потерявших мать. Чехов вполне готов этому способствовать. Но: «под непременным условием, — объясняет он брату — и, видно, есть основания для таких объяснений, — что ты поручишься перед кем или перед чем хочешь, что ни трус (Ваня-то Бессонов знает, что „трус“ — это на древнем русском „землетрясение“, и, читая, с удовольствием вспоминает это свое знание), ни потоп, ни огонь, ни мор, ниже моровая язва („ниже“ значит „а также и“, а моровая язва — мор, эпидемия какая-нибудь, вроде чумы; все это тоже Ване известно с детства) не могут помешать тебе быть аккуратным, т. е. в определенное число месяца высылать определенное количество рублей. В деньгах вся суть. Ни благочестие дедушки, ни доброта бабушек, ни нежные чувства папеньки, ни великодушие дяденек — ничто не может заменить их (а эти слова уже сам Чехов подчеркнул). Сие помни, как я ежеминутно помню».
Ваня, вообще любивший, как уже давно поняли все наши читатели, слово, восхищался тем, как точно выражает Чехов свою мысль. И не в рассказах даже (это-то само собой), а просто в письмах к брату. Он знал, что родственникам люди пишут обычно кое-как — сойдет!
А тут — меткость, обдуманная точность кратчайших — в одном слове — характеристик. «Благочестие» — это про их отца, который в Таганроге темными зимними утрами, в пять часов, посылал сыновей детьми еще в церковь — они пели вместе с певчими; «доброта» — про мать и тетку, «нежные чувства» к своим детям — самого Александра, «великодушие» (всем в семье известное) дяденьки Антона… Для самого Антона Павловича деньги — совсем не главное, он только и делает, что тратит заработанное на родных. Но хочет внушить Александру, чтоб не надеялся, что его детей по благочестию, доброте и великодушию родных в Москве и без денег прокормят. То есть прокормить-то, может, и прокормят, но нехорошо было бы со стороны Александра на это рассчитывать!
И все это Антон дает ему понять — прямо, а при этом не грубо. Вот в чем секрет его языка!
Понятно и необидно объясняет он брату (да еще по ходу объяснения снова так талантливо характеризует близких им обоим людей), почему именно нельзя его детей подсовывать под бочок главной бабушки, их с Антоном матери! Тема-то щекотливая. Почему это, может возмутиться брат, я к своей матери не могу ее внуков родных отправить?.. Потому, пишет Чехов, что жить им у нее — «значит, жить у меня… У меня же тесно и для детей положительно нет места…Ты знаешь, что у меня скопление взрослых людей, живущих под одной крышей только потому, что в силу каких-то непонятных обстоятельств нельзя разойтись… У меня живут мать, сестра, студент Мишка (который не уйдет и по окончании курса), Николай, ничего не делающий и брошенный своею обже („обже“, понимает, читая, Иван Бессонов, — это французское objet, объект. То есть — объект очередной любви Николая…), пьющий и раздетый… К этому прибавь, что от 3 часов до ночи и во все праздники у меня толчется Иван, по вечерам приходит батька… Все это народ милый, веселый, но самолюбивый, с претензиями, необычайно разговорчивый, стучащий ногами, безденежный… У меня голова кружится. Если же прибавить еще две детские кроватки и няньку, то я должен буду залить воском уши и надеть черные очки… Будь у меня жена и дети, я охотно взял бы к себе хоть дюжину детей, но в мою теперешнюю семью, угнетаемую ненормальностью совместного жития, шумную, денежно беспорядочную… я не решусь взять нового человека, да еще такого, которого надо воспитать и поставить на ноги… Жить детям можно у бабушки Федосьи Яковлевны. Я с ней уже говорил об этом, сообщил твои и мои мотивы, и она охотно согласилась… У меня ломит голову („Еще бы тут не ломило!“ — думал Ваня); вероятно, письмо написано нескладно. Жаль, если так. Вообще в голове скверно. Я думаю, что ты поймешь меня. Т. е. меня и мое нутро можешь не понимать, но пойми доводы и соображения».
Ване жаль было Чехова. Такое письмо составить — чтобы брат все понял, но не обиделся… Да за это время Чехов целый рассказ бы написал! Понятно, что «в голове скверно». Мучился, наверно, — как объяснить брату, что для того чтоб писать и тем самым не только читателей радовать, но на всю семью зарабатывать, надо хоть какой-то покой у себя дома иметь?..