И наконец очутилась в первом ряду. Она увидела совсем близко
самолет с широкой масляной полосой по всему фюзеляжу и летчика в коричневой
кожаной куртке, который, прислонившись к крылу, растерянно глядел на
подступавший народ и вертел на пальце потертый шлем с дымчатыми очками.
Рядом с Нюрой стоял Плечевой. Он посмотрел на нее сверху
вниз, засмеялся и сказал ласково:
– Ты гляди, Нюрка, живая. А я думал, тебе уже все. Я ведь
эроплан первый заметил, да. Я тут у бугра сено косил, когда гляжу: летит. И в
аккурат, Нюрка, на твою крышу, на трубу прямо, да. Ну, думаю, сейчас он ее
счешет.
– Брешешь ты все, – сказал Николай Курзов, стоявший от
Плечевого справа.
Плечевой споткнулся на полуслове, посмотрел на Николая тоже
сверху вниз, поскольку был выше на целую голову, и, подумав, сказал:
– Брешет собака. А я говорю. А ты свою варежку закрой, да, и
не раскрывай, пока я тебе не дам разрешения. Понял? Не то я тебе на язык
наступлю.
После этого он поглядел на народ, подмигнул летчику и,
оставшись доволен произведенным впечатлением, продолжал дальше:
– Эроплан, Нюрка, от твоей трубы прошел вот на вершок
максима. А минима и того менее. А если б он твою трубу зачепил, так мы бы тебя
завтра уже обмывали, да. Я бы не пошел, а Колька Курзов пошел бы. Он до
женского тела любопытный. Его прошлый год в Долгове в милиции три дня
продержали за то, что он в женскую баню залез и под лавкой сидел, да.
Все засмеялись, хотя знали, что это неправда, что Плечевой
это придумал сейчас. А когда перестали смеяться, Степан Луков спросил:
– Плечевой, а Плечевой, а ты когда увидал, что эроплан за
трубу зачепится, испужался ай нет?
Плечевой презрительно сморщился, хотел сплюнуть, да некуда
было – всюду народ. Он проглотил слюну и сказал:
– А чего мне пужаться? Эроплан не мой и труба не моя. Кабы
моя была, может, спужался б.
В это время один из мальчишек, крутившихся тут же под ногами
у взрослых, изловчился и шарахнул по крылу палкой, отчего крыло загудело, как
барабан.
– Ты что делаешь? – заорал на мальчишку летчик.
Мальчишка испуганно юркнул в толпу, но потом снова вылез.
Палку, однако, выбросил.
Плечевой, послушав, какой звук издало крыло, покачал головой
и спросил у летчика со скрытым ехидством:
– Свиной кожей обтянуто?
Летчик ответил:
– Перкалью.
– А чего это?
– Такая вещь, – объяснил летчик. – Материя.
– Чудну, – сказал Плечевой. – А я думал, он весь из железа.
– Кабы из железа, – влез опять Курзов, – его бы мотор в
высоту не поднял.
– В высоту поднимает не мотор, а подъемная сила, – сказал
известный своей ученостью кладовщик Гладышев.
За образованность Гладышева все уважали, однако в этих его
словах усомнились.
Бабы этих разговоров не слушали, у них была своя тема. Они
разглядывали летчика в упор, не стесняясь его присутствием, словно он был
неодушевленным предметом, и вслух обсуждали достоинства его туалета.
– Кожанка, бабы, – чистый хром, – утверждала Тайка Горшкова.
– Да еще со складками. Для их, видать, хрома не жалеют.
Нинка Курзова возразила:
– Это не хром, а шевро.
– Ой, не могу! – возмутилась Тайка. – Какое ж шевро?
Шевро-то с пупырышками.
– И это с пупырышками.
– А где ж тут пупырышки?
– А ты пошшупай – увидишь, – сказала Нинка.
Тайка с сомнением посмотрела на летчика и сказала:
– Я бы пошшупала, да он, наверно, щекотки боится.
Летчик смутился и покраснел, потому что не знал, как на это
все реагировать.
Его спас председатель Голубев, который подъехал к месту
происшествия на двуколке.
Само происшествие застало Голубева в тот момент, когда он
вместе с одноруким счетоводом Волковым проверял бабу Дуню на предмет
самогоноварения. Результаты проверки были налицо: председатель слезал с
двуколки с особой осторожностью, он долго нащупывал носком сапога железную
скобу, подвешенную на проволоке вместо подножки.
В последнее время пил председатель часто и много, не хуже
того, что повесился в Старо-Клюквине. Одни считали, что он пил, потому что
пьяница, другие находили, что по семейным причинам. Семья у председателя была
большая: жена, постоянно страдавшая почками, и шестеро детей, которые вечно
ходили грязные, вечно дрались между собой и много ели.
Все это было бы еще не так страшно, но, как на грех, дела в
колхозе шли плохо. То есть не так чтобы очень плохо, можно было бы даже сказать
– хорошо, но с каждым годом все хуже и хуже.
Поначалу, когда от каждой избы все стаскивали в одну кучу,
оно выглядело внушительно и хозяйствовать над этим было приятно, а потом
кое-кто спохватился и пошел тащить обратно, хотя обратно-то не давали. И
председатель себя чувствовал вроде той бабы, которую посадили на кучу барахла –
сторожить. Окружили ее с разных сторон, в разные стороны тащат. Одного за руку
схватит, другой в это время из-под нее еще что-нибудь высмыкнет, она к тому,
этот убежал. Что ты будешь делать?
Председатель тяжело переживал создавшееся положение, не
понимая, что не он один виноват в том.
Он все время ждал, что вот приедет какая-нибудь инспекция и
ревизия, и тогда он получит за все и сполна. Но пока что все обходилось. Из
района наезжали иногда разные ревизоры, инспекторы и инструкторы, пили вместе с
ним водку, закусывали салом и яйцами, подписывали командировочные удостоверения
и уезжали подобру-поздорову. Председатель даже перестал их бояться, но, будучи
человеком от природы неглупым, понимал, что вечно так продолжаться не может и
что нагрянет когда-нибудь Высшая Наиответственнейшая Инспекция и скажет свое
последнее слово.
Поэтому, узнав, что за околицей, возле дома Нюры Беляшовой,
приземлился самолет, Голубев ничуть не удивился. Он понял, что час расплаты настал,
и приготовился встретить его мужественно и достойно. Счетоводу Волкову он
приказал собрать членов правления, а сам, пожевав чаю, чтобы хоть чуть-чуть
убить запах, сел в двуколку и поехал к месту посадки самолета, поехал навстречу
своей судьбе.