– Черт, из-за тебя чуть не перевернулись.
Педаль газа – всмятку. Белый конь – на дыбы. Я держусь за ручку дверцы и за ниточку нашего разговора.
– А! Значит, восемьдесят семь лет вместе без любви?
Скрежет на поворотах.
– Вот он, мир по Малоссену: или любовь, или ее нет! Никакой альтернативы. Долг любить! Обязанность быть счастливым! Гарантия на блаженство! Все глаза полны тобой, моя половинка! Вселенная ослепленных любовью! Я тебя люблю, ты меня любишь, от всей этой любви уже деваться некуда! Тошнит! Не захочешь, да пристанешь к орде вдовщиков!
– Вдовщиков?
– Вдовщиков! Тех, кто делает вдовами! Кто освобождает нас от любви! Чтобы дать настоящей жизни хоть один шанс! Настоящей, такой, какая она есть! Без прикрас! И без любви!
Я посмотрел на небо. Ни облачка. Гневная синь.
– Откуда у тебя это преклонение перед любовью, Бенжамен? Где ты подцепил эту розовую заразу? Пошлые сердечки с цветочным запахом! То, что ты называешь любовью… в лучшем случае – влечение! В худшем – привычка! И в любом случае – лицедейство, театральная постановка! От наигранного обольщения до лживого разрыва, с тайными сожалениями и угрызениями совести, смена ролей и ничего больше! Страх, уловки, приемчики, прихватцы всякие, вот твоя прекрасная любовь! Вся эта грязная кухня, за которой уже не помнишь себя! И каждый день одно и то же! Ты нас достал, Малоссен, со своей любовью! Взгляни вокруг! Открой окно! Купи телевизор! Почитай газету! Поинтересуйся статистикой! Иди в политику! Работай! А потом расскажешь нам о прекрасной любви!
Я слушаю ее. Я слушаю. Небо синее. Мотор рычит. Я далеко от Парижа. Еду. Пленник просторов. Катапульты не предусмотрено.
Она забрюзжала по-испански:
– No se puede vivir sin amar…
[24]
Она ухмыляется. Она бьет по рулю. Ладонями. Бросила педали, кричит:
– Nosepuedevivirsinamar!Ax!Ax!
Настоящий боевой клич.
Грузовик кренит вправо, заносит на обочину, в насыпь черной земли. Комья грязи. Ручной тормоз. Лбом о ветровое стекло. Стоим. Одно колесо зависло над пропастью. Дыханье сперло.
Она открывает дверцу. Прыгает. Она на гребне горбатой насыпи. Пинает носком камешек. И наступает тишина. Наступает.
Наступает.
Она наклоняется над пустотой.
Вечность.
Она распрямляется.
На плечах – небо. Руки – плети. Глаза в землю.
Она делает глубокий вдох.
Возвращается.
Садится на свое место.
И говорит:
– Извини.
Добавляет:
– Это ничего.
Не смотрит на меня. Не прикасается ко мне. Ключ зажигания.
– Все прошло.
Она повторяет:
– Извини меня.
Задний ход.
Белый грузовик выезжает на дорогу.
И она рассказывает мне историю Лизль и Иова.
Сначала Лизль. Ее детство.
ЛИЗЛЬ, или ШУМЫ МИРА
1) Ноты. Когда Герма, мать Лизль, садилась за фортепиано, крохотные пальчики ребенка вибрировали в воздухе, как крылья пчелы над цветком. И если удивлялись, к чему это трепыхание колибри, она отвечала:
– Я ловлю ноты.
2) Слова. Со словами была та же история: бабочки, пришпиленные к подушечке ее памяти. «Герма» и «Стефан», имена родителей, первые в ее коллекции. Лизль не распылялась на «папу» или «маму», она сразу назвала их по именам, хмуря брови, словно выбирая в памяти нужное наименование.
Герму это забавляло:
– Наша девочка вспоминает, где она нас встречала.
Первые слова, прилипшие к ее языку, были совсем не детскими: «Цsterreich», «Zollverein», «New Freie Presse», «Die Fackel», «Darstellung», «Gesamt Kunstwerk»… они вылетали из разговоров взрослых и садились на ее память, рядом с именами тех, кто их произносил: Шницлер, Лос, Кокошка, Шёнберг, Карл Краус.
– Этика и эстетика – одно целое! – восклицал дядя Краус, бичуя театр Рейнхардта.
– Этика и эстетика – одно целое, – повторяла Лизль, отодвигая тарелку, к которой она даже не притронулась.
– Вы меня не убедите, что этот ребенок понимает то, что говорит!
– Ах нет? – иронически отвечал Карл Краус. – Тогда взгляните на ее тарелку! Моя племянница принимает только верные слова.
3) Шумы. Первым шумом, запавшим в память Лизль, был стук ходиков над ее колыбелью. «Тик» и «так»… Часы фирмы «Юнгханс», с которыми Лизль никогда уже не расставалась.
– Слушай маятники, – говорила она Жюли. – Слушай всем своим существом. Что «тик», что «так» – все абсолютно разные. Каждый из них оставил во мне память о себе.
* * *
– Ты думаешь, это возможно?
Белый грузовик вновь вошел в свой ритм длинного рассказа в неблизкой дороге.
– Что именно?
– Все эти «тик» и «так», воспоминание о «тик» и «так», ты думаешь, это правда?
Жюли посмотрела на меня. Подобные вопросы приводили ее в изумление.
– Ты просто ребенок, Бенжамен. Придется прочесть тебе лекцию о мифе.
Какое-то время мы ехали молча. Потом Жюли спросила:
– Ты знаешь, какие были ее последние слова?
– Последние слова?
– Последние слова, произнесенные Лизль, которые остались на пленке ее магнитофона.
– Последние слова, записанные перед самой смертью?
– Lasset mich in meinem Gedдchtnis begraben.
– И что это значит?
– Пусть меня похоронят в моей памяти.
ПАМЯТЬ ЛИЗЛЬ
После встречи в «Кафе Централь» Лизль каждый день, и по несколько раз на дню, звонила маленькому Иову. Лизль обожала телефон. Современное волшебство: ты сразу и здесь, и где-то в другом месте! Лизль или вездесущность.
– Тебя здесь нет, а мы вместе, – говорила она в эбонитовый рожок.
– Мы вместе, но тебя нет рядом, – вежливо отвечал голос маленького Иова.
Но настоящий шок, удивление из удивлений, случился через две недели после их встречи. В тот вечер Герма и Стефан повели Лизль и Иова в театр. Играли водевиль господина Фейдо «Передайте» на французском. Когда поднялся занавес, мужчина на сцене (Шаналь) сидел один в гостиной (скоро его застанет жена, Франсина) и говорил, обращаясь к машине. Машина повторяла, слово в слово, то, что он только что ей сказал!