– Если вы и правда Жервеза, дочь дядюшки Тяня, – начал Жереми, – то только вы одна сможете нам объяснить, почему плачет Верден, когда есть хочет Это-Ангел. В этом случае никогда не бывает осечки: Это-Ангел проголодался – щелк! Верден начинает орать. Почему? Притом, хочу напомнить, что эти двое даже не брат и сестра, а тетка и племянник! Все педиатры, кому бы мы ни задали этот вопрос, только руками разводят. Даже Маттиас! А это величина, Маттиас Френкель!
– Потому что Верден – тоже ангел, – ответила Жервеза.
Пауза.
Она дошла до этого инстинктивно. Точно так же отвечал ей самой Тянь, когда она в детстве штурмовала его вопросами. Но Тянь не просто отвечал. Он давал развернутый ответ.
– Ангелам иногда становится скучно, – стала разворачивать Жервеза, – они слетают к нам, привлеченные теплотой нежности и вихрем чувств. У вас, в вашем племени, с избытком и того и другого. Верден вас и выбрала.
– Тогда что же она кричит, раз сама нас выбрала? – спросил Малыш.
– У нее и там, на небе, был такой характер, – ответила Жервеза. – И потом, она не на вас кричит, а на зло этого мира. Бывают такие ангелы… и люди тоже.
– А Это-Ангел?
– Он был ее другом, еще там. Он прилетел к ней через год после ее рождения, чтобы подбодрить. С тех пор Верден считает, что она у него в долгу: она плачет, когда Это-Ангел хочет есть. Она плачет, когда Это-Ангелу надо менять пеленки. Она будет плакать каждый раз, когда Это-Ангелу будет плохо. Это называется состраданием. А сострадание не очень-то веселая штука.
– Солидарность ангелов, – раздался шепот Жереми в начавшей сгущаться тишине. – Только этого не хватало.
И тут высокая худосочная юная особа вернула всех на землю, неожиданно обратившись резким царапающимся голосом к инспектору Титюсу, которого до сих пор, казалось, никто не замечал:
– Вы из полиции, верно? Зачем вы пришли?
* * *
– И что потом? – спросил Силистри.
Потом Титюс и Жервеза объявили им о смерти Шестьсу. И, естественно, дети начали плакать, и есть уже никому не хотелось, и плиту выключили, оставив ужин недоваренным, и… Жервеза стала очевидицей всеобъемлющей скорби Малоссенов, этой «способности приноравливаться к худшим фокусам судьбы», как выражался Тянь, пытаясь описать Жервезе это семейство; на сей раз все происходило следующим образом: Клеман, который каждый вечер рассказывал им какой-нибудь фильм на ночь, Клеман, который на тот вечер выбрал «Призрак госпожи Мюир» Манкевича, Клеман внезапно передумал и решил рассказать им жизнь Шестьсу, который, по его мнению, весьма походил на главного героя фильма; Титюс, сославшись на боли своей двойной макушки, тихонечко смотал, а Жервезу не отпустили, усадив ее в кружок двухъярусных кроватей, где уже примостился весь выводок, в пижамах и тапочках, свесив пятки и приготовившись внимательно слушать (в точности так, как частенько описывал ей Тянь), и Клеман, сидя в центре, на табурете рассказчика, начинает: «Звали его Шестьсу, в память о его родной и далекой Оверни, где в пяти су никогда не насчитаешь шесть…»; и Верден засыпает на мягкой груди Жервезы, как засыпала раньше на костлявых ребрах Тяня; и Жервезу пробирает страх, почти ужас, когда она, увлеченная рассказом Клемана, чувствует, как шершавые пальцы Терезы берут ее руку, аккуратно распрямляют и разглаживают ее ладонь, будто разворачивая скомканный лист бумаги; и Жервеза уже не может убрать свою руку, потому что эта жердь Тереза, погрузившись в мудреное чтение, многозначительно качает головой, и что бы мы, добрая католичка и к тому же монахиня, ни говорили, порицая суеверие как удел безбожников на земле, закрытой для Неба, нам все равно хочется знать – да, хочется! – что кроется за этим киванием, за этой улыбкой, смягчающей время от времени угрюмую строгость лица, за этим внезапным блеском в глазах («Ты меня знаешь, – говорил Жервезе Тянь, – и ты знаешь также, что я, уважая твою набожность, не стал бы втирать тебе очки насчет дара Терезы предвидеть будущее, но я скажу одно: эта ворожея никогда не ошибается»); и если Жервеза не отнимала свою руку, то, прежде всего, в память о Тяне, об этом их давнем споре («Да что ты, Тяньчик, шутишь, наверное, все ошибаются, может быть и сами мы – всего лишь ошибка Господа Бога!»), да, именно так, если Жервеза позволила читать по своей руке, то только для того, чтобы выиграть у Тяня, услышать, как эта жердь предскажет ей что-то невероятное, что-нибудь совершенно невозможное… что та и сделала, заботливо закрыв ладонь Жервезы, сжимая ей пальцы в кулак, как будто вложила ей в руку золотой: «Вы счастливая женщина, Жервеза, вы скоро станете матерью».
Силистри от неожиданности пропилил на красный свет.
– Что? Она объявила, что ты ждешь ребенка?
– Что я буду матерью.
– С подачи Святого Духа, что ли?
– Именно так я сразу себя и спросила.
О, конечно, она не замедлила попросить прощения у Святой Троицы, наша сестра Жервеза, за то, что невольно привлекла Святого Духа к этой шутке – «просто игра слов и ничего больше, не придирайтесь…», – но юная особа, словно проследив ход ее мыслей, настойчиво подчеркнула: «Я говорю вполне серьезно, Жервеза: и года не пройдет, как вы родите. Это так же несомненно, как то, что Шестьсу ушел от нас сегодня утром».
* * *
– Так, – заключил Силистри, паркуясь во дворе больницы, – придется мне присмотреть за Титюсом.
– И ему за тобой, – ответила Жервеза.
И, открывая дверцу машины, добавила:
– А я пока присмотрю за Святым Духом.
Она уже поставила ногу на тротуар.
– Постой.
Силистри схватил ее за запястье.
– Постой, Жервеза.
Только что они позволили себе немного отвлечься – маленькая малоссеновская переменка, немного райской безмятежности в буре тревог. Клешня Силистри, стиснувшая ей руку, ясно напомнила, что шутки кончились: возвращаемся в ад.
– Смотри.
Он протягивал ей фотографию.
Она отшатнулась, как от удара. На снимке был голый торс Шестьсу. Его татуировка. От груди до шеи. План Бельвиля на мертвом пергаменте факса. Кто-то сфотографировал труп. Шестьсу Белый Снег. Одно туловище без головы. До следа от веревки.
– Из судмедэкспертизы?
Силистри отрицательно покачал головой:
– Когда ты сменила меня в морге, сегодня ночью, я по дороге домой включил радио в машине. В новостях говорили о рассеивании «Зебры». Мы так были заняты с самого утра, что, наверное, одни только и не слышали об этом. Тогда я, прежде чем отправиться домой, заскочил к своей знакомой журналистке по фамилии Коппе. Она мне детально расписала все представление этого Барнабу. Она еще пошутила, заметив: «Одни стирают, другие хранят память», – и достала мне эту копию, которую только что скинули ей на факс. Бельвиль на груди Шестьсу. В ее редакции хотели, чтобы она быстренько сварганила статейку на эту тему: живая память против эстетов забвения, что-то вроде этого…