– …
Останавливаюсь.
Возвращаюсь.
Семеня.
Сажусь на свое место.
Он улыбается.
– …
– …
– Часто вы прибиваете детей к дверям?
– …
– О, конечно, чисто символически… и все же… Могла бы прийти подобная мысль вам в голову до операции?
– …
– Зато такие развлечения, если верить профессору Бертольду, были как раз в духе вашего донора… не так ли? Весьма кровожадный убийца, этот Кремер, вы не находите?
– …
– В таком случае вполне закономерно возникает вопрос…
– …
Отлично. Он хочет поиграть в возвращение Франкенштейна. Подносит пиво к губам. Но взгляд внимательный, напряженный. Ну что ж, если он хочет поиграть в воскресшего убийцу…
Сыграем.
Мой кулак отчаливает, и так как он торопится прибыть к месту назначения, то разбирать, где там полпива, где лицо Сенклера, ему не досуг. Разбиты и стакан, и физиономия. Сенклер опрокидывается и падает, поскользнувшись на одной из лужиц. Оттолкнув стол подальше, я набрасываюсь на этого мерзавца и поднимаю его двумя руками за шиворот. Затем моя голова повторяет траекторию кулака. Мой стальной лоб, впилившись ему в нос, разбивает его в мясо, дребезжа низким гонгом. Моя левая рука не дает ему упасть, удерживая его, и в самом деле, с удвоенной силой (будет с чего начать свою статью и показания тоже: «Их было двое против меня, господин судья!»), а правая хлещет его по щекам, будто аплодируя артисту.
– Перестань, Бен, остановись, ты его убьешь! Им пришлось втроем вырывать его у моей Болезни.
Хадуш держал меня, пока Mo и Симон тащили его в «Кутубию».
– Да что случилось, Бен, черт тебя дери? Хадуш, мой названый брат… случилось то, что я вдруг почувствовал себя немного одиноким… мне тоже надо было выместить на ком-то тумаки, вечно сыпавшиеся на мою шкуру козла отпущения.
В баре старый Амар вытирает месиво из пива и крови, смутно напоминающее физиономию Сенклера.
Тот показывает на меня пальцем:
– Он меня ударил, вы видели? Все свидетели. Симон не согласен:
– Да, нет же, это я тебя ударил.
И кулак Симона, его кулачище, его голова и его оплеухи, проделывают ту же работу. Более тщательно.
И любезно повторяет:
– Вот, видишь… это я! Симон, меня зовут Симон-Араб, запомнишь?
Старому Амару приходится сменить полотенце для повторной отделки.
* * *
Дома Ясмина встречает меня, приложив палец к губам: «Молчок».
– Она спит, сынок…
Потом она, обняв меня, посадила к себе на колени, уложила мою голову к себе на грудь и принялась убаюкивать:
– И ты, сынок, ты тоже поспи…
VI. БАРНАБУ
Эдип в квадрате.
17
В ту субботу Шестьсу Белый Снег тоже лег спать, но горящие глаза собаки никак не давали ему уснуть. Из всех тех, кто был свидетелем припадка Превосходного Джулиуса на этом представлении, именно его, Шестьсу, это происшествие не то чтобы испугало больше, чем кого-либо, но – как бы это сказать? – предупредило, что ли. Вой собаки возвещал непоправимое. И взгляд ее это подтверждал. Нельзя сказать, чтобы Шестьсу был совсем не суеверным, но за последние несколько лет он научился выделять достоверное в своих смутных предчувствиях. Эта собака всегда предвещала худшее. Первые часы Шестьсу проворочался без сна, пытаясь угадать, чем же это «худшее» обернется на этот раз. Но потом бросил, сознавая всю бесполезность этих попыток: если бы пророки допустили ясность, они превратились бы в политиков. Однако – и Шестьсу это прекрасно знал – ни один политик не был пророком, и предначертанного не избежать. Пес пророчествовал верно, но в тумане неизвестности, ослепленный светом истины, как и все пророки. Прежде чем погрузиться в сон, Шестьсу успел подумать, что в этот вечер Превосходный Джулиус вполне мог предсказывать и его смерть…
Засыпая, он на всякий случай «окинул взглядом прошлое». Это выражение вызвало у него улыбку.
* * *
Все арабы знали его имя, но все равно каждый раз спрашивали: «Эсмак-эх?» – «Как твое имя?», единственно ради удовольствия услышать в ответ:
– Шестьсу Белый Снег.
Шестьсу – потому что в его родной Оверни пять су никогда не сходили за шесть. Белый Снег – потому что ни для кого не секрет: Рамон Бельвильский продал ему вечные снега.
Шестьсу Белый Снег, вместе имя и прозвище – потому что Жереми Малоссен так решил. Жереми Малоссен его так окрестил, и самые старые местные арабы называли этого мальчишку Жереми ме'аммед – Жереми-Креститель, ни больше ни меньше.
– Эсмак-эх?
– Шестьсу Белый Снег.
– Нин ю-синъ? — спрашивали китайцы, которые, говоря с ним, всегда использовали вежливую форму обращения.
– Шестьсу Белый Снег.
– Лю фен Сюй, – переводили китайцы.
Арабы и китайцы любят имена, которые одним словом подводят итог целой жизни. А Жереми ме'аммед прекрасно справлялся с этим видом резюме.
* * *
Шестьсу Белый Снег был призраком площади Празднеств. Не просто осколком обрушившегося старого мира, а именно призраком. Более тридцати лет он жил себе в круглой деревеньке, забравшейся на самую крышу Парижа, – хозяин кабачка, угольщик, торговец скобяным товаром и слесарь в одном лице. Но потом на площадь Празднеств ополчились гражданские преступники. То, что они сделали с этой деревенькой, не было чем-то из ряда вон выходящим: военные поступали так везде, где бы ни появлялись. Бомбардировки или преимущественная покупка, артобстрелы или приговаривающий стук молотка, результат один: бегство, самоубийство. «Гражданские преступники», Шестьсу никогда не называл их иначе. Гражданские преступники – разорители гнезд, зачинщики выселения, подстрекатели преступности. Шестьсу никогда не участвовал в публичных политических дебатах, но не уставал повторять себе, что единственная действенная мера борьбы с преступностью городских окраин – это смертная казнь каждому второму архитектору, двум подрядчикам из каждых троих и стольким мэрам и генеральным советникам, сколько понадобится для того, чтобы довести до них целесообразность данной политики. Шестьсу долго боролся за свой кабачок на площади Празднеств. Он отвечал на бумажки бумажками, на статью закона – другой статьей. В своей родной Оверни он научился искусству выживать. Он долго держался. Старая площадь обращалась в пыль, а его кафешка оставалась на плаву. Он фотографировал каждый дом, каждое здание перед тем, как их сносили. Угрозы ему были нипочем, предложения становились все более навязчивыми. Когда от площади остались одни фотографии, Шестьсу решился на худшее: продать. Он взвинтил цены. Он заставил их вскарабкаться до уровня тех бетонных утесов, что громоздились перед его окнами, перекрывая солнечный свет. Дорого же им пришлось заплатить за последнее старое кафе на площади. Закон научил его, что цена несправедливости может достигать головокружительной высоты. Он прослыл жадным, его зауважали: «Чертов угольщик!» Это недоразумение и положило начало его длительному знакомству с судебным исполнителем Ла-Эрсом. Начав с процедуры выселения кабатчика, он пошел гораздо дальше. Он сделал ему предложение: «Не хотите ли быть моим слесарем? Штатным! Монополия на все работы. Определенный процент за каждую отпертую дверь… а?.. плюс право на часть изъятого имущества… как?»