Ну а если толпа заорет другое имя (которое ей сейчас, вполне возможно, нашептывает Каиафа) – это будет означать, что ты не захотел (или не сумел – что несущественно) воспользоваться своим шансом, и тогда я умываю руки. Можешь действовать по любому сценарию – ты начальник, и флаг тебе в руки! Я не могу тебе ничего запретить (ведь никакой операции «Рыба» попросту не существует), а о твоих намерениях ничего не знаю, да и знать не желаю. Сам я, естественно, буду действовать в строжайших рамках закона, беспощадно карая малейшие от него отступления. То, что победителей не судят, – чистая правда. Но если ты и в самом деле угробишь Назареянина или будешь схвачен иудеями за руку при передергивании карт… Тогда, боюсь, тебе предстоит попробовать, как влияет цикута на вкус твоего любимого фалернского; впрочем, ты, как офицер, наверное воспользуешься мечом, не так ли?
Ну что же, прокуратор сделал для меня все, что было в его силах – не произнес магической формулы: «Именем Кесаря, категорически запрещаю…»; дальше все в моих руках. Кстати, все его соображения были весьма по делу, а предлагаемый план с пасхальным помилованием очень неплох. Беда лишь в том, что я – в отличие от Пилата – точно знал: никаким политическим лидером Назареянину больше не быть, это – данность, уже введенная в условия задачи. А посему следует немедленно приступать к реализации Фабрициевого плана – крайне рискованного плана, кто же спорит! – ибо дел с подготовкой еще – начать да кончить.
…Мы с Фабрицием стояли в пустом и загодя оцепленном – так чтобы мышь не проскользнула – крыле претории, прислушиваясь к медленно затихающему реву площади. По тому, с какой четкостью толпа перед этим скандировала «Вар-рав-ва!!», я понял, что был прав: Каиафа дела на самотек не пустил и забивал по шляпку; шансов переломить это «народное волеизъявление» у нас все равно не было никаких. А когда двое солдат себастийской когорты ввели приговоренного, произошла очень странная вещь. Мне показалось, что все солнечные зайчики, наструганные из косого утреннего света на мозаичный пол претории, вдруг сбежались к ногам Иешуа, заключив его в сияющий протуберанец, а наброшенная на его плечи багряница обратилась в сгусток чистого пламени. Впрочем, наваждение это длилось какие-то мгновения и окончилось, стоило мне лишь тряхнуть головой.
Декурион-спецназовец тем временем, положив на табурет узелок с одеждой Назареянина, негромко докладывал: приказ исполнен, провели вдоль всей внешней галереи, дважды. Да, багряницу было видно из толпы хорошо – специально проверяли; себастийцам он тоже успел примелькался как «этот еврей в багрянице»; все готово, можно начинать. Я между тем в упор рассматривал Иешуа и результатом осмотра остался доволен: до него, похоже, дошло наконец, что шутки кончились; умирать придется – здесь и теперь. Пожалуй, мы все-таки сварим с ним кашу. Фабриций, несомненно, прав – это вовсе не религиозный фанатик, да и мортопатией тут тоже не пахнет; лицом своим владеет вполне, но пот-то, ручейками стекающий по вискам, никуда не спрячешь. Конечно, и жара нынче несусветная – вон как сразу спекается кровь, что сочится из-под тернового венка. С венком – явный перебор; черт бы побрал этих себастийцев! Это же их любимое развлечение – замотать еврея, подозреваемого в связях с повстанцами, в кокон из терновых веток и оставить поджариваться на солнышке. Впрочем, может, оно и к лучшему.
И я начал в лоб, без всяких хитрых предварительных ходов. Как ты там говаривал, философ, «Да – да, нет – нет, а что сверх этого, то от Лукавого»? Мы заинтересованы в тебе и в твоей проповеди, а потому предлагаем честную сделку. В караульном помещении сейчас сидит садист-убийца, заслуживший по меньшей мере пять смертных приговоров. Его казнь назначена на послезавтра, но произойдет сейчас; он уже получил лошадиную дозу наркотиков, так что сам не понимает, на каком свете находится, и достиг к тому же полной анестезии. Его сейчас оденут в твой хитон, а затем распнут на кресте с табличкой «Царь Иудейский»; остальные детали тебя не касаются. Тебя же мы выведем отсюда и спрячем – с тем, чтобы ты через три дня явился своим ученикам, а затем и широким народным массам. Мы хотим, чтобы народ уверовал в твою божественную сущность, а авторитет твоего учения стал в Иудее непререкаемым. Тебе же по прошествии некоторого времени придется исчезнуть – ну, скажем, вознестись на небо. Остаток жизни ты, к сожалению, проведешь под чужим именем вдали от Палестины, – например, на Оловянных островах. Ты получишь чистые документы и средства на прожитье, а главное – возможность сочинять новые проповеди и послания, которые мы будем тайно распространять в Палестине среди твоих последователей. Так да или нет?
И когда он сказал: «Нет», я сперва решил, что тот просто требует должных гарантий, и еще успел восхититься его самообладанием – в таком положении люди обычно готовы хвататься хоть за соломинку, хоть за бритвенное лезвие. Я объяснил, что его опасения – а не уберут ли его после «явлений» в целях сохранения секретности? – вполне понятны и оправданы. Гарантией же здесь служат единственно весомые соображения – соображения пользы. Мы крайне заинтересованы в его будущих посланиях и, так сказать, закупаем их на корню. Он ведь не хуже нас понимает, что нынешний состав учеников явно не способен не то что развивать Учение, но хотя бы просто связно изложить его. Без заочного участия Иешуа в деятельности общины она, скорее всего, быстро деградирует, растеряв свой авторитет и влияние, а его замечательное Учение будет просто забыто; нам же это совершенно невыгодно. Таких гарантий ему достаточно?
Выслушавши все это с несомненным вниманием, он вдруг нагнулся, взял узелок со своей одежкой и, ни слова ни говоря, направился к дверям. А у самого выхода обернулся и произнес, обращаясь к Фабрицию (меня он вообще игнорировал), загадочную фразу: «Что делаешь – делай скорее!». И пока я судорожно соображал, что бы эти слова могли означать (ибо события Тайной вечери были, как вы помните, восстановлены нами лишь несколькими днями спустя), он успел выйти к поджидавшим на ступеньках себастийцам. Этого я никак не ожидал, а потому лишь проводил его ошалелым взглядом, буквально впав в прострацию. Клянусь Юпитером, я по сию пору не могу понять, в чем была моя ошибка, ибо решительно никаких изъянов или подвохов сделка эта не содержала!
Это был чистый нокаут. Присев на любезно освобожденный Назареянином табурет, я обратился к Фабрицию с краткой, но прочувствованной речью. Пускай я теперь – покойник, но и центуриону его блистательная затея тоже даром не пройдет. Я напоследок позабочусь, чтобы он закончил свою жизнь начальником погранпоста где-нибудь в приевфратских песках, лавируя между фракциями активных и пассивных педерастов. Тут я заметил, что мои филиппики летят мимо цели, ибо Фабриций вроде бы следит за суетой вновь оживших солнечных зайчиков, но только глаза у него совершенно остановившиеся: центурион работает. А потом он поднял на меня взгляд, будто бы только что проснувшись, и задумчиво произнес: «Черт побери, а ведь это неплохая мысль! И, в любом случае, наш единственный шанс спасти свои шкуры».
– О чем это ты, центурион?
– Простите, экселенц, я думал, вы и так поняли. Я об этой его реплике – он ведь подарил нам блестящую идею.
– Идею?
– Ну конечно: делать все так, как нами задумано, но только без его участия.