— А почему ты в школу в Москве ходил, а не в своем
Жуковском?
— Бабушка в Москве жила, а дома меня в школу некому было
водить. Все же работали. Вот я в Москве и учился.
— А зачем к тебе приезжал… префект полиции?
Потапов задумчиво жевал. Сообщать Марусе о том, что капитан
приезжал спросить про его записку, адресованную Дине, он не стал.
— Он сказал, что я должен за тобой смотреть. Как я понял, у
него ничего не клеится, и он просит нас быть осторожнее.
Из-за того, что Потапов сказал “нас”, Маруся пропустила мимо
ушей все остальное. Почему осторожнее? Зачем осторожнее?
— Маня, ты бы подумала, кто может так тебя ненавидеть, чтобы
убить. А? Может, ты с кем-то дружила или встречалась?
— Только с Димочкой Лазаренко, — сказала Маруся, и Потапов
перестал жевать, — но это было давно.
— Ты дружила с Димочкой?
— Нет. Но я его сильно любила. И даже Федора родила.
Потапов помолчал.
— То есть Федор — сын Димочки?
— Да.
— И Никоненко об этом знает?
— Да.
— И, насколько я понимаю, Димочка и есть твоя самая большая
любовь. Помнишь, ты мне говорила?
— Да.
— Что ты заладила — да, да! — сказал он раздраженно и сунул
свою тарелку в раковину.
Пока ее “большая любовь”, о которой он все время помнил, не
имела ни имени, ни облика, она его как бы не касалась. Когда выяснилось, что
это Димочка Лазаренко — Димочка, с его многозначительными усмешками, с его
холеным лицом, с его замашками знаменитости! — Потапову стало противно.
Он говорил себе, что ему не может быть до этого никакого
дела. Его не касается ни прошлая, ни настоящая, ни будущая Марусина жизнь. Он
здесь, пока… пока ей нужна защита, а потом он вернется обратно. К Зое. К себе.
Черт, не нужно было сегодня ее целовать, но ему очень
захотелось. Он странно чувствовал себя в ее квартире — спокойно и на месте. Он
так чувствовал себя только дома, у родителей.
Он начал играть в эту игру в тринадцать лет и не переставал
играть никогда. Он играл на работе, играл в высоких кабинетах, в постели с Зоей
и всеми ее предшественницами, у которых было разное назначение — с одними он
получал светский лоск, с другими укреплял позиции, с третьими просто
развлекался. Играть было легко или трудно, в зависимости от состава труппы, но
играть нужно было всегда. И только в Маниной квартирке, среди бедных стен и
школьных тетрадок ее сына он не играл. Просто жил. Вернее, у него получалось
просто жить.
Может быть, именно потому, что он знал совершенно точно —
скоро все это кончится. Навсегда.
— Значит, Димочка, — самому себе сказал Потапов, — ну и
ладно.
— Что ладно, Митя? — спросила Маруся осторожно.
— Ничего, — ответил тот, — не обращай внимания.
* * *
— Ты что, — спросил Никоненко настороженно, — ты что,
плачешь?
— Я не плачу, — пробормотала Алина не сразу, как будто
некоторое время думала, о чем именно он спрашивает.
Она лежала, отвернувшись, и в свете уличного фонаря он
видел, как мерцает длинная узкая спина и худая рука, закинутая за стриженную
под допризывника голову.
Он не знал, что говорить, и чувствовал себя ужасно.
Зачем они это сделали? Зачем он это сделал? Он давным-давно
позабыл, как это трудно — испытывать какие-то нарочито усложненные чувства, и
напряженно думать о женщине, которая оказалась рядом, и все время видеть себя
со стороны, и старательно пыхтеть, словно выполняя сложный тренировочный
комплекс на глазах у приемной комиссии.
Гимнаст, твою мать!..
Он бросил курить лет десять назад, когда понял, что еще
чуть-чуть, и остановиться не сможет, но сигареты в доме держал. Он встал,
испытывая острое желание чем-нибудь прикрыться, и кое-как, прыгая на одной
ноге, натянул джинсы.
— Я сейчас, — зачем-то сказал он длинной худой спине,
которая даже не пошевелилась.
Он курил в форточку, морщился и вздыхал, как Буран у
батареи. От сигареты и позднего времени у него слегка шумело в голове.
Во что он влип, черт побери все на свете?! Мало ей
собственных стрекозлов, надо было добавить к ним его, милицейского стрекозла
Никоненко, у которого взыграли гормоны и мыслительные процессы переместись из
головы в одно всем хорошо известное место.
Ничего он не испытал — ни радости, ни освобождения. Это было
слишком далеко от незамысловатых удовольствий, которыми он привык себя
потчевать.
— Я чем-то оскорбила твою офицерскую честь? — спросил у него
за спиной холодный язвительный голос. — Или спать со свидетелем тебе запрещает воинский
устав?
— Воинский устав тут ни при чем, — пробормотал он, не
оглядываясь.
— Значит, все дело в твоей тонкой натуре, — резюмировала
она, — так я и знала.
— Что ты знала? — спросил он с раздражением и наконец
оглянулся. Оглянувшись, он внезапно подавился дымом, закашлялся и далеко
швырнул сигарету в окно. Она прочертила в воздухе оранжевую дугу и плюхнулась в
лужу.
Совершенно голая Алина Латынина стояла посреди его кухни, в
окружении убогой мебели и грязной посуды, и допивала холодный кофе из большой
кружки. Перед тем как их постиг приступ коллективного безумия, они как раз пили
кофе. Желтый свет казарменной лампочки под потолком заливал ее смуглую кожу и
темные блестящие волосы. Из предметов туалета на ней были только очки.
Никогда раньше очки не вызывали у него никаких сексуальных
эмоций. Хотелось бы знать, почему?
— Босиком у нас ходить нельзя, — сказал Игорь Никоненко
неприятным голосом. — У нас полов с подогревом не имеется.
Она допила кофе, поставила кружку на стол и облизала губы.
— Ну что? — Она смотрела на него так, как будто сидела за
столом в своем офисе, а не стояла голая у него на кухне. — Ты еще долго будешь
кривляться?
— Что значит кривляться? — спросил он испуганно.
— Ты прекрасно знаешь — что. Из-за чего, собственно, ты впал
в такую панику? Из-за того, что я не выразила восторгов?
— Каких еще восторгов?
— Никаких.
— Я не цирковая обезьяна, — сказал он холодно, — никаких
восторгов мне не надо, обойдусь. Я просто… курю.
— А я просто спрашиваю, — заявила она. Некоторое время они
постояли молча. Он понятия не имел, как теперь выходить из положения. Взять
подушку и уйти на диван? Сделать вид, что ничего не было? Произнести короткую
прочувствованную речь о том, что все было прекрасно — хотя это ложь, — а теперь
пора спать, утро вечера мудренее?