В несколько недель молодой человек заставил своего отца полностью измениться. Позднее он будет рассказывать об этом с изрядной толикой мрачного юмора. Несмотря на отчаянные протесты старого врача, сын убрал алкоголь и табак из их квартиры и держал отца под самым строгим наблюдением. Был введен строжайший режим физических упражнений и диета. Подобно старательному тренеру, Штёссель-Ляйфхельм выводил отца на загородные “гевальтмерше” – форсированные марши и кроссы, которые постепенно сменились целодневными прогулками по горным дорогам в Баварских Альпах, где он заставлял старика шагать без перерыва, ограничивая его даже в питьевой воде. Привалы на маршах делались лишь с разрешения сына.
Оздоровительный режим оказался настолько действенным, что жир с него быстро сошел, а одежда доктора повисла на нем мешком. Естественно, встал вопрос об обновлении гардероба, однако приличная одежда в Мюнхене тех дней была по карману только богатым, а Штёссель-Ляйфхельм намерен был одеть своего отца лишь в самое лучшее, руководствуясь, однако, не благотворительностью, а, как мы убедимся позднее, совсем иными побуждениями.
Деньги нужно было добыть во что бы то ни стало, а это означало, что их следовало украсть. Подробно расспросив отца о расположении комнат в доме, который тому пришлось так драматически покинуть, Штёссель-Ляйфхельм узнал все необходимое. Несколькими неделями позже он в три часа ночи пробрался в дом на Луизенштрассе и вынес оттуда столовое серебро, хрусталь, картины, золото и все содержимое домашнего сейфа. Найти скупщиков краденого в Мюнхене начала тридцатых годов не было проблемой, и, когда добыча сменила владельцев, папаша с сыном получили сумму, равную в пересчете примерно восьми тысячам американских долларов – целое состояние по масштабам тех лет.
Преображение продолжалось: одежда была заказана на Максимилиенштрассе, лучшая обувь – на Одеонплатц. Были внесены также и некоторые чисто косметические поправки. Растрепанная шевелюра доктора была приведена в порядок, а волосам придан чисто нордический светлый оттенок, бороду сбрили начисто, а на верхней губе оставили маленькие, тщательно подстриженные усики. Преображение было полным, теперь оставалось только вынести на суд света полученный результат.
В ходе длительного реабилитационного периода Штёссель-Ляйфхельм по вечерам читал отцу все попадавшие ему в руки брошюры, статьи и прочие пропагандистские материалы, издаваемые штаб-квартирой национал-социалистов, в которых тогда не было недостатка. Это были обычные подстрекательские памфлеты: так называемые биологические теории, доказывающие генетическое превосходство арийцев, расистские измышления о неполноценности низших народов – вся эта нацистская чепуха плюс отрывки из гитлеровской “Майн кампф”. Сын читал все это отцу до тех пор, пока старый доктор не научился цитировать наизусть наиболее выигрышные пассажи национал-социалистических творений. Кроме того, семнадцатилетний сынок не переставал твердить отцу, что для него открывается единственная возможность вернуть себе утраченное, а заодно рассчитаться за все эти годы унижения.
И вот наступил день, когда, как выяснил Штёссель-Ляйфхельм, два высокопоставленных нациста – Йозеф Геббельс и Рудольф Гесс – должны были посетить Мюнхен. Сын препроводил отца в штаб-квартиру, где модно одетый, импозантный, явно богатый доктор вполне арийской внешности попросил приезжих об аудиенции по весьма срочному и конфиденциальному делу. Просьба была удовлетворена, и, согласно сохранившимся архивным данным, он обратился к Гессу и Геббельсу со следующими словами: “Господа, я являюсь врачом безупречной репутации, в прошлом – главный хирург Карлсторской больницы с многолетней и процветающей практикой здесь, в Мюнхене. Но все это в прошлом. Я был разорен и погублен евреями, которые лишили меня всего. Но я вернулся, я в отличном состоянии духа, и я полностью к вашим услугам”.
Самолет “Люфтганзы” стал заходить на посадку. Гамбург. Джоэл перевернул страничку и склонился над атташе-кейсом. Рядом с ним актер Калеб Даулинг потянулся, не выпуская из рук сценария, и сунул его в стоящую на полу дорожную сумку.
– Если что и превосходит по глупости этот сценарий, – сказал он, – то разве что размер гонорара, который они собираются уплатить мне за съемки в нем.
– Съемки у вас завтра? – спросил Конверс.
– Сегодня, – поправил его Даулинг, поглядывая на часы. – Должен быть на съемочной площадке в половине шестого утра – это где-то на берегу Рейна или в столь же романтическом месте. Было бы куда лучше вместо этой ерунды сделать фильм “Поездка по живописным местам”. Места здесь самые красивые.
– А до этого вы были в Копенгагене?
– Был.
– Похоже, выспаться вам не удастся.
– Где уж…
– Сочувствую.
Актер посмотрел на Джоэла и улыбнулся, отчего еще более резко обозначились морщинки у глаз.
– В Копенгагене у меня жена, вот я и урвал от съемок два дня. Это последний рейс, на который мне удалось попасть.
– О? Вы женаты? – спросил Конверс и тут же пожалел о таком глупом вопросе. Даже не зная, почему вопрос глупый, он чувствовал, что задавать его не следовало.
– Женат, парень. Двадцать шесть лет как женат, – подтвердил Калеб, снова переходя на жаргон Дикого Запада. – А как бы иначе я воплотил эту свою заветную мечту? Она прекрасная секретарша, а когда я преподавал, все деканы считали ее чем-то вроде Пятницы
[29]
.
– Есть дети?
– Нельзя иметь все. Детей нет.
– А почему она в Копенгагене? Я хочу сказать, почему бы ей не быть с вами… на этих съемках и вообще?
Улыбка сошла с загорелого лица Даулинга, морщины стали глубже.
– Вопрос вполне логичный, не так ли? Я это к тому, что, будучи юристом, вы сразу же подметили здесь какую-то закавыку.
– Это, конечно, никак меня не касается. Считайте, что я ни о чем не спрашивал.
– Да нет, все в порядке. Я не люблю распространяться на эту тему, но, видимо, соседство в самолете располагает к откровенности. Шансов на повторную встречу почти никаких, так почему не облегчить душу? – Актер попытался улыбнуться, но из этого ничего не получилось. – Фамилия моей жены Мюльштейн, в переводе это означает “жернов”. Она еврейка. Судьба ее ничем не отличается от миллионов таких же судеб, но для нее это… это ее жизнь, и все тут. В Аушвице ее разлучили с родителями и тремя младшими братьями. Она видела, как их уводили, не обращая внимания на ее крики. Ей еще повезло: вместе с другими четырнадцатилетними девочками она попала в барак, где в ожидании дальнейшей сортировки шила солдатское обмундирование. А еще через пару дней, услыхав носившиеся по лагерю слухи, вырвалась из барака и стала кружить по лагерю, пытаясь отыскать свою семью. Так она случайно оказалась в той части лагеря, которая называлась “абфалль”, то есть свалка, туда выбрасывались тела из газовой камеры. Там она и нашла тела матери, отца и трех братьев, и память об этом страшном зрелище не покидает ее до сих пор. И не покинет уже никогда. Она говорит, что ее нога не ступит на немецкую землю, и я не собираюсь переубеждать ее.