— Не вижу.
Чего вы не видите, дяденька? Вот же оно, обмундирование.
Сапожки, шинелька, погоны.
Глядите, какие пушечки на погонах. Видите?
— Пушечки на погонах вижу, а солдата не вижу.
— Так я же самый и есть солдат, — окончательно сбитый с
толку ледяным тоном капитана, прошептал Ваня, глупо улыбаясь.
— Нет, друг мой, ты не солдат.
Капитан Енакиев вздохнул, и вдруг лицо его стало суровым. Он
кинул на стол «Исторический журнал», заложив его карандашиком, и резко сказал,
почти крикнул:
— Так солдат не является к своему командиру батареи. Встать!
Ваня вскочил, вытянулся и обмер.
— Отставить. Явись сызнова.
И тут только мальчик сообразил, что, всецело занятый своим
обмундированием, он забыл всё на свете — кто он такой, и где находится, и к
кому явился по вызову.
Он проворно нахлобучил шапку, выскочил за дверь, поправил
сзади пояс, заложенный за хлястик, и снова вошёл в блиндаж, но уже совсем
по-другому.
Он вошёл строевым шагом, щёлкнул каблуками, коротко бросил
руку к козырьку и коротко оторвал её вниз.
— Разрешите войти? — крикнул он писклявым детским голосом,
который ему самому показался лихим и воинственным.
— Войдите.
— Товарищ капитан, по вашему приказанию явился красноармеец
Солнцев.
— Вот это другой табак! — смеясь одними глазами, сказал
капитан Енакиев. — Здравствуйте, красноармеец Солнцев.
— Здравия желаю, товарищ капитан! — лихо ответил Ваня.
Теперь уже капитан Енакиев не скрывал весёлой, добродушной
улыбки.
— Силён! — сказал он то самое, очень распространённое на
фронте словечко, которое мальчик уже много раз слышал по своему адресу и от
Горбунова, и от Биденко, и от других разведчиков. — Теперь я вижу, что ты
солдат, Ванюша. Давай садись. Потолкуем… Соболев, чай поспел? — крикнул капитан
Енакиев.
— Так точно, поспел, — сказал Соболев, появляясь с большим
чайником, охваченным паром.
— Наливай. Два стакана. Для меня и для красноармейца
Солнцева. А то он подумает, что мы с тобой живём хуже, чем его разведчики.
Верно, Соболев?
— Это уж как водится, — сказал Соболев, тоном своим давая
понять, что он вполне разделяет мнение капитана о разведчиках как о людях хотя
и толковых, но имеющих слабость пускать пыль в глаза своим угощением.
Соболев поставил на столик два стакана в серебряных
подстаканниках и налил крепкого, почти красного чаю, от которого сразу
распространился чудеснейший горячий аромат.
И тут только Ваня понял, что такое настоящее богатство и
роскошь.
Сахар, правда, был не рафинад, а песок, но зато Соболев
подал его в стеклянной вазочке. Свиной тушёнки с картошкой тоже не было. Но
зато капитан Енакиев поставил на стол коробку с печеньем «Красный Октябрь» и
выложил плитку шоколада «Спорт», что заставило пастушка почти онеметь от
восхищения.
Капитан Енакиев с весёлым оживлением смотрел на Ваню:
— Ну, пастушок, говори: где лучше — у нас или у разведчиков?
Ваня чувствовал, что здесь лучше. Но ему не хотелось обижать
разведчиков и отзываться о них дурно, в особенности за глаза.
Он подумал и сказал уклончиво:
— У вас богаче, товарищ капитан.
— А ты, Ванюша, хитрый. Своих в обиду не даёшь… Верно,
Соболев? Не даёт своих в обиду?
— Точно. Разве солдат своих в обиду даст?
— Ну ладно, Соболев. Пока можешь быть свободен. А мы тут с
красноармейцем Солнцевым побеседуем по душе… Такие-то дела, Ванюша, — сказал
капитан Енакиев, когда Соболев ушёл к себе за перегородку. — Что же мне с тобой
дальше делать? Вот в чём вопрос.
Ваня испугался, что его снова хотят отправить в тыл. Он
вскочил с ящика и вытянулся перед своим командиром:
— Виноват, товарищ капитан. Честное батарейское, больше не
повторится.
— Чего не повторится?
— Что явился не как положено.
— Да, брат. Явился ты, надо прямо сказать, неважно. Но это
дело поправимое. Научишься. Ты парень смышлёный… Да ты что стоишь? Садись. Я с
тобой сейчас не по службе разговариваю, а по-семейному.
Ваня сел.
— Так вот я и говорю: что мне с тобой делать? Ты ведь хотя
ещё и небольшой, но всё же вполне человек. Живая душа. Для тебя жизнь
только-только начинается. Тут никак нельзя промахнуться. А?
Капитан Енакиев смотрел на мальчика с суровой нежностью, как
бы пытаясь взглядом своим проникнуть в самую глубь его души.
Как не похож был этот маленький стройный солдатик с нежной,
как у девочки, шеей, уже натёртой грубым воротником шинели, на того
простоволосого босого пастушка, который разговаривал с ним однажды у штаба
полка! Как неузнаваемо он переменился за такое короткое время! Изменилась ли
также и его душа? Выросла ли она с тех пор, окрепла ли, возмужала? Готова ли
она к тому, что ей предстоит?
И Ваня почувствовал, что именно сейчас, в эту самую минуту,
по-настоящему решается его судьба. Он стал необыкновенно серьёзен. Он стал так
серьёзен, что даже его чистый выпуклый детский лоб покрылся морщинками, как у
взрослого солдата.
Если бы разведчики увидели его в эту минуту, они бы не
поверили, что это их озорной, весёлый пастушок. Таким они его никогда не
видели. Таким он был, вероятно, первый раз в жизни.
И это сделали не слова капитана Енакиева — простые,
серьёзные слова о жизни — и даже не суровый, нежный взгляд его немного усталых
глаз, окружённых суховатыми морщинками, а это сделала та живая, деятельная,
отцовская любовь, которую Ваня почувствовал всей своей одинокой, в сущности
очень опустошённой душой. А как ей была необходима такая любовь, как душа её
бессознательно жаждала!
Они оба долго молчали — командир батареи и Ваня, —
соединённые одним могущественным чувством.
— Ну, так как же, Ваня? А? — наконец сказал капитан.
— Как вы прикажете, — тихо сказал Ваня и опустил ресницы.
— Приказать мне недолго. А вот я хочу знать, как ты сам
решишь.
— Чего же решать? Я уже решил.
— Что же ты решил?