В Петербурге Суворова встречали как триумфатора. Поселился фельдмаршал, как мы помним, в Таврическом дворце — там, где полтора года назад проходил Измаильский праздник, на котором для него не нашлось места… Каждый стремился засвидетельствовать своё почтение покорителю Варшавы. И тут начался спектакль, в котором Державин сыграл не последнюю роль.
«Во второй день граф не желал никого принимать, кроме избранных лиц; первого он дружески принял Г.Р. Державина в своей спальне; будучи едва прикрыт одеждою, долго с ним беседовал и даже удерживал, казалось, для того, чтоб он был свидетелем различия приемов посетителям; многие знатные особы, принадлежащие двору, поспешили до его обеда (в Петербурге назначен был для обеда 12-й час) с визитом, но не были принимаемы: велено было принять одного кн. П.А. Зубова. Зубов приехал в 10 часов; Суворов принял его в дверях своей спальни, так же точно одетый, как бывал в лагерной своей палатке в жаркое время; после недолгой беседы он проводил князя до дверей своей спальни и, сказав Державину «vice-versa», оставил последнего у себя обедать.
Чрез полчаса явился камер-фурьер: императрица изволила его прислать узнать о здоровьи фельдмаршала и с ним же прислала богатую соболью шубу, покрытую зеленым бархатом с золотым прибором, с строжайшим милостивым приказанием не приезжать к ней без шубы и беречь себя от простуды при настоящих сильных морозах. Граф попросил камер-фурьера стать на диван, показать ему развернутую шубу; он пред нею низко три раза поклонился, сам ее принял, поцеловал и отдал своему Прошке на сохранение, поруча присланному повергнуть его всеподданнейшую благодарность к стопам августейшей государыни.
Во время обеда докладывают графу о приезде вице-канцлера графа И.А. Остермана; граф тотчас встал из-за стола, выбежал в белом своем кителе на подъезд; гайдуки отворяют для Остермана карету; тот не успел привстать, чтоб выйти из кареты, как Суворов сел подле него, поменялись приветствиями и, поблагодарив за посещение, выпрыгнул, возвратился к обеду со смехом и сказал Державину: «Этот контрвизит самый скорый, лучший — и взаимно не отяготительный».
В те дни они сдружились, и Суворов открывался перед Державиным как эксцентрик, как мыслитель. Разговаривая с поэтом, он снимал маску чудака — и Державин рассмотрел в нём загадочного, непостижимого мудреца. Тогда-то и появились первые настоящие стихи Державина о Суворове:
Когда увидит кто, что в царском пышном доме
По звучном громе Марс почиет на соломе,
Что шлем его и меч хоть в лаврах зеленеют,
Но гордость с роскошью повержены у ног,
И доблести затмить лучи богатств не смеют, —
Не всяк ли скажет тут, что браней страшный бог,
Плоть Епиктетову прияв, преобразился,
Чтоб мужества пример, воздержности подать,
Как внешних супостат, как внутренних сражать.
Суворов! страсти кто смирить свои решился,
Легко тому страны и царства покорить,
Друзей и недругов себя заставить чтить.
Это стихи «с портретным сходством» и «с психологией». Наконец-то он увидел Суворова не в латах, не в львиной шкуре, не в античной тоге. В стихах блеснули горящие глаза Суворова! Державин первым понял, что главная победа Суворова — над самим собой, над искушениями, над «внутренними супостатами». Отныне Суворов стал любимым героем Державина. Отныне поэт воспринимал полководца не как символ победы, не как величественную функцию — он пытался найти слова, которые раскрыли бы сложный образ воина-подвижника, неожиданного, необыкновенного в каждом жесте.
С 1794 по 1800 г. поэты (ярчайшим из них был великий Державин) подняли Суворова на подобающую ему высоту. В общем хоре звучал и голос старейшины российской словесности — вышедшего из моды А.П. Сумарокова:
Сей, лавры все пожав, с природою сражался,
Героев древности далёко превзошёл;
Ко славе тесным мир ему наш показался,
В страны неведомы с бессмертьем перешёл!
(«К портрету Суворова»)
Именно в эти годы общественное мнение России, уже почти руководимое стихотворцами, избрало Суворова своим героем, противопоставляя русского генералиссимуса сначала генералу Бонапарту, позже — императору Наполеону. Старик Болконский — герой толстовского романа — был в числе тех, кто в последнее пятилетие XVIII в. убедился в гениальности Суворова и накрепко уверился в уникальности дарования русского полководца.
Суворов совсем не был похож на классического «екатерининского орла». Это сейчас нам трудно представить себе блестящий век Екатерины без его enfant terrible. Со своей невзрачной внешностью, с почти домостроевским нравом, исключающим галантную ветреность, Суворов стал бы для современников настоящим посмешищем, если бы не воспользовался маской посмешища мнимого. Державин в «Снигире» заметил, что наш полководец низлагал «шутками зависть, злобу штыком». К тому времени Гаврила Романович Державин хорошо изучил нрав Суворова. К такому человеку общество должно было привыкать и привыкать. И привыкало до 1794 г. Это длительное ожидание признания было мучительным и для Суворова, и для общества. Александр Васильевич, поздно получивший по заслугам, долгое время то принимался считать себя неудачником, то стоически переносил государственную неблагодарность, как и невнимание поэтов. Державин — ярчайший представитель тогдашнего просвещенного общества — на закате своих дней, конечно, стеснялся уже упомянутого мною исторического и литературного факта: в измаильской оде не был прославлен Суворов. Не только политическая ангажированность не позволила замечательному нашему поэту воспеть попавшего тогда в потёмкинскую полуопалу Суворова. Позволю себе предположение, что тогда — после Фокшан, Рымника и Измаила — Державин не разглядел ещё в Суворове гениального полководца. Помешала и репутация удачливого и горячего дикаря, закрепившаяся за Суворовым в близких Державину столичных кругах, и возможные мысли об ординарности дарования Суворова: честный, чудаковатый, искушённый в поэзии и экстравагантный в поступках генерал побил турок. Наблюдавшему за той войной из Петербурга Державину эти подвиги не могли ещё показаться доказательством гениальности, а уж когда «…шагнул — и царства покорил…» — и чудаковатость, и честность показались приметами величия.
Когда началась самая долгая опала Суворова — Державин не отступился, то и дело сетовал в стихах на удаление фельдмаршала. Но вот Суворова возвращают в армию и вверяют ему масштабную миссию — «спасать царей». Державин по этому случаю пишет оду «Орёл», а после известий о победах при Адде и Треббии — оду «На победы в Италии».
Но самой величественной и многословной вышла ода «На переход Альпийских гор». Державин придумал для неё мудрёный эпиграф: «Великий дух чтит похвалы достоинствам, ревнуя к подобным; малая душа, не видя их в себе, помрачается завистию. Ты, Павел! равняешься солнцу в Суворове; уделяя ему свой блеск, великолепнее сияешь». Этот эпиграф, по признанию Державина, написан «с намерением, дабы Павел познал, что примечено публикою его недоброжелательство к Суворову из зависти, для чего сия ода холодно и была принята». Император никому не позволял себя поучать. Он ожидал не советов, не сомнений, а подчинения и славословий. Зная об этом, Державин вычеркнул из оды весьма удачную строфу: