— Я люблю Вардлина и Терезу, но иногда думаю: «Господи, и зачем только он напечатал эту свою книгу», — сказала она. — Раньше Першинг был тихим, уютным городком. Ну, может, не слишком процветающим. Зато теперь, когда мы разбогатели, я научилась по-настоящему ценить покой и тишину.
Это признание, сделанное журналисту «Фокс ньюз», разозлило Терезу. Я пытался напомнить ей, что это всего лишь часть высказывания, вырванная из контекста, но у нее все равно было такое чувство, точно нас предали.
— Нэнси знала, что делает, — говорила она. — Она не дура. Она знала, что мы это увидим.
— Но она ведь ничего плохого не сказала, — отвечал я.
— Нет, сказала. Просто ты не услышал, потому что не хочешь слышать.
После этого она стала заговаривать об отъезде. Я сомневался, что это всерьез. С Першингом ее связывали непонятные мне узы, но поговорить об отъезде ей нравилось, это было игрой, от которой она получала удовольствие. Я подыгрывал ей, надеясь, что она и правда пытается вырваться на свободу. Сью Биллик как раз организовывала зарубежный тур, и мне разрешили выехать из страны. Перспектива знакомства с европейским, азиатским и австралийским отделениями моего фанклуба не вызывала у меня никакого восторга, но поездка обещала сделать нас недосягаемыми для Трита, и потому я всячески приветствовал эту идею. Я зашел так далеко, что даже заказал паспорта для нас обоих.
«Адамс» стал нашим домом. Охрана не подпускала к нам ни журналистов, ни вардлинитов. Администраторы отсеивали лишние звонки. Мы чувствовали себя под охраной, но не в плену. Мы поздно вставали, заказывали еду в номер, смотрели «Спектравидение».
[53]
У нас появилось время для разговоров, чего не бывало почти с тех самых пор, как меня выпустили на поруки. Чаще всего мы разговаривали об отъезде. В наших беседах, как я уже намекал, было много от детской игры в «давай как будто». Давай как будто мы едем в Монголию, в Египет, на турецкую Ривьеру. Но стоило мне всерьез завести речь о путешествии, как она отшучивалась или заговаривала о другом. Однажды вечером, примерно через месяц после того, как мы поселились в отеле, я лежал на диване, Тереза, скрестив ноги, сидела рядом на полу и перелистывала рекламные проспекты турфирм, и мы болтали о том, где бы нам хотелось поселиться, кроме Першинга. Она выбрала Питсбург.
— Когда въезжаешь в город по двести семьдесят девятому шоссе, туннель выводит тебя на мост, — сказала она. — Как будто попадаешь в страну Оз.
— Это Питсбург — страна Оз? Там что, много зелени? Большой изумрудный дворец? И все в таком духе?
— Ты ведь там не был, так не смейся.
— Нет, но страна Оз… Да брось! Мы же о Питсбурге говорим. Как там Карл Сэндберг
[54]
его назвал? Город огромных шлаковых куч?
— Я не единственная, кто так думает, — возразила она с полной серьезностью. — Это очень распространенное мнение.
— Они что, мозги там пропили в Питсбурге этом?
Она раскрыла очередную брошюру, поглядела на фотографию балийских храмов.
— Сначала посмотри, потом судить будешь. Я просто офигела, когда впервые его увидела. Мне предлагали хорошую стипендию в Мичигане, но после Питсбурга у них не осталось и шанса.
— А тебе не кажется, что, когда ты увидишь Лондон, Париж, Рим, всякие такие места, ты, может…
— Нет.
— Ну ладно, Питсбург похож на страну Оз. В этом все дело? Поэтому он тебе нравится? Когда ты училась в университете, тебе там нравилось, но это не значит, что тебе понравится там сейчас.
— Ты думаешь, нам плохо будет в Питсбурге?
— Ты думаешь, нам плохо будет в Риме?
— В Питсбурге лучше.
— Почему?
— Потому что мне будет лучше в Питсбурге, а там, где лучше мне, лучше должно быть и тебе.
— Объясни, отчего это мне так хорошо в Питсбурге станет?
— Просто оттого, что ты там будешь.
— Иными словами, я буду стоять посреди Питсбурга, вдыхать тамошнюю смесь, и от этого мне станет лучше, чем если бы я ходил по ночным клубам и картинным галереям где-нибудь в Риме, увидел бы Колизей, фонтан Треви…
— Обычные достопримечательности. В Питсбурге тоже есть на что посмотреть.
— На что же, к примеру?
— Храм знаний.
[55]
— Я думал, это в древней Александрии или еще где.
— He-а. В Питсбурге.
— И в этом Храме, как я погляжу, людям промывают мозги насчет того, что Питсбург — это страна Оз.
— Не исключено. Но если так, то это работает.
— Нет, серьезно, — сказал я. — Ты правда хочешь в Питсбург?
— А ты как думаешь?
— Да мне подойдет любое место, кроме того, где я уже побывал. Питсбурга в моем прошлом не было. — Я протянул руку и погладил ее по плечу. — Почему же тогда ты поехала в Сан-Франциско, а не в Питсбург?
Зазвонил телефон. Тереза сморщила нос:
— Черт!
— Не отвечай, — сказал я.
Она выждала еще два сигнала, потом вскочила и подошла к аппарату, который стоял на столике у двери в спальню.
— Алло, — сказала она, а потом: — Привет, Дейв. — Послушала, то и дело вставляя приглушенные «да» или «ага». Потом положила трубку и на несколько секунд застыла, не отрывая от нее руки. — Это был Дейв Гиллери, — бесцветным голосом сказала она. — Кто-то взорвал магазин.
Я сел:
— Что?
— Мне надо домой. — Ее лицо ничего не выражало, но по опыту я знал, что она вот-вот заплачет; ее пальцы рассеянно перебирали пряди волос. — Ты меня отвезешь? Я не хочу садиться за руль.
Я подошел к ней сзади, положил руки на плечи. Новость так потрясла меня, что сначала я даже не понял, что случилось, но от прикосновения ее шок словно передался и мне.
— Они поймали того, кто это сделал? — спросил я.
— Арестовали какого-то парня, — сказала она. — Но тот утверждает, что поджог устроил не он, а Господь повелитель армий и сражений.
[56]
Теперь я вижу, что значительная часть моей жизни была одним сплошным выплеском гнева, и все же я никогда не думал о себе как о человеке гневливом. Наверное, мне просто удавалось скрывать это, по крайней мере от себя самого, но теперь мне ясно, что те десять лет, которые я провел в тюрьме, и последовавший за ними отрезок времени, когда я прославился и разбогател, представляли собой единый акт насилия, повторявший движение моей руки, когда та обрушила бутылку на голову Марио Киршнеру, — фактически все эти годы были не чем иным, как замедленным повтором того удара, и все, что я делал тогда, я делал с той же бесцеремонностью, с той же кажущейся бесхитростностью и тем же нахальным отрицанием всякого права или принципа, отличных от моих собственных. Я пришел к убеждению, что все чувства, которые владели мной в те годы, — честолюбие, отчаяние, надежда, жалость к самому себе, похоть, страх — были заложены в том устремленном к неизбежному финалу замахе мышц и костей и что если бы я мог заново пережить тот момент, когда убивал Киршнера, если бы мог прочувствовать его наносекунду за наносекундой, то узнал бы, что в тот миг я испытал одну за другой все эти эмоции и даже больше. По-моему, на мгновение я даже полюбил Киршнера, полюбил за то, что он идеально подходил на роль жертвы, будучи безразличен мне настолько, что я мог убить его не моргнув глазом. Я часто задумывался над тем, что же тогда такое — моя любовь к Терезе, но всякий раз приходил к мысли, что не могу себе позволить, в духовном смысле, вдаваться в такие детали. Так же как никогда не вдаюсь в детали происхождения присущего мне гнева. С меня довольно знать, что это пережиток детства или характерный цвет, который обрела моя душа в процессе бесконечного перерождения. Более полное понимание никого не сделало бы счастливее. Хватит с меня понимания того, что я, как большинство мне подобных, оказался бесталанным убийцей, что коротает свои дни в попытках спрятаться от самого себя и нередко добивается желаемого, убеждая себя в том, что добрые дела или самопознание отныне есть цель его жизни.