– Понимаю,– кивнул рыжий адвокат с таким видом, что мне стало ясно: он не понимает абсолютно ничего.
– Тюрьмы, как матрешки, входят одна в другую, – продолжил я терпеливо. – Тюрьмы заблуждений. Тюрьмы гордости и заносчивости. Бедность, от которой я бежал долгие годы, тоже воспринималась мною как тюрьма...
– Из этой тюрьмы ты вышел,– возразил Рыжий и снова поправил свою пряжку.
– Из одной тюрьмы выйдешь – в другую сядешь! Казематы вечны. Наши тюрьмы всегда при нас. Запомни это. Смотри на меня и делай свои выводы...
Потом я шел – руки за спину – по узкому железному мосту вдоль стены, ударяя подошвами о тряпочный коврик, постеленный поверх рифленого металла, и думал о том, что этим маршрутом я прохожу уже пятидесятый раз. Каждый вторник и четверг, двадцать четыре недели, шесть месяцев – несомненно, пора отметить юбилей...
Я шагал споро, широко, но конвоир не просил меня сбавить темп. Вертухаям нравится, когда подследственные ходят быстро. Я давно это заметил. Бизнес тюремного надзирателя утомителен. Вывести на допрос одного, второго, третьего, десятого, тщательно обшмонать всех, затем сопроводить обратно – сей скорбный труд требует навыка, ловкости, весь процесс подобен конвейеру, и если кто-то из арестантов движется с увеличенной скоростью, это только на руку всем игрокам на рынке тюремных услуг. Чем быстрее отведешь одного клиента, тем быстрее вернешься за следующим. Все довольны: и контролеры, и постояльцы каземата.
Опять же, быстрая ходьба – вернейший способ согреться...
3
В хате было пусто. Харьковский швейцарец сегодня тоже пошел на допрос. В безмолвии и одиночестве я приблизился к убогому зеркальцу и получил очередное подтверждение того, что адвокат не ошибся в оценке моего внешнего вида.
Я действительно выглядел плохо. Тюрьма победила меня. Кожа лица приобрела нездоровый, землистый оттенок. Лев Николаевич Толстой как-то сравнил этот цвет с цветом проросших картофельных ростков. Классик русской литературы победил в числителе, но ошибся в знаменателе. Люди – не картофель, в тюрьме они не растут, а вянут. Процесс увядания живых тканей своего тела я теперь наблюдал воочию. Мускулы лба и щек утратили подвижность; физиономия, некогда легко трансформирующаяся во всевозможные выразительные гримасы, обратилась теперь в застывшую скорбную маску. Углы губ, бесцветных, потрескавшихся, опустились вниз. Взгляд – колючий, устремленный в пустоту.
Так смотрится человек, который сыграл свою игру – и потерпел фиаско, и сам осознает это. Так выглядит законченный лузер, очерствевший, рухнувший на самое дно, утративший веру в себя. Тот, кого вообще перестали интересовать категории успеха и победы. Тот, кто сделался самодостаточным, как камень.
Мои органы чувств устали. Глаза – от однообразия цветов, от бесконечных комбинаций серого, желтого и зеленого (все мутные, неяркие, вызывающие ощущения тревоги и неуюта). Язык – от одних и тех же сочетаний вкуса чая, хлеба и сигарет. Еда превратилась в унылую обязанность. Я жевал, механически перемалывая пищу, и глотал ее, как лекарство. Слух изменял: вдруг доносились какие-то выкрики издалека, хотя кто, и что, и кому мог кричать в тишайшем, дисциплинированнейшем заведении номер один дробь один? Либо, наоборот, по перепонкам ударяла ватная тишина, слишком глубокая, звенящая ледяной медью.
Победа над неволей теперь виделась мне жалкой фрондой. Как тут победишь? Тюрьма всегда со мной. Не одна, так другая.
4
Звякнул ключ, вставляемый в замок. Это вернулся с допроса мой сокамерник. В январе и феврале его выводили почти каждую неделю, обычно по пятницам, на три-четыре часа, и возвращался он все время в одном и том же состоянии: раздосадованный, возбужденный, с покрасневшими глазами и припухшими веками.
Он ложился на свою койку, тихо вздыхал, иногда даже всхлипывал, а потом – почему-то шепотом – начинал рассказывать мне, как ему повезло. Ведь он попал в самую чистую и культурную тюрьму на всей территории бывшего СССР. А мог бы угодить в грязную, перенаселенную «Бутырку». В ад для дураков. И так далее.
Я сразу вспоминал металлического капитана, обещавшего мне скорый переезд, и ежился.
Задавать вопросы в тюрьме – моветон, и я молчал. В конце концов у швейцарца Гриши есть о чем переживать. Ему светит крутая статья, у него нет родных, нет адвоката, он не получает передач. Ему не на кого надеяться. Он сражается с тюрьмой один на один. Но сегодня мне до такой степени вдруг стали безразличны тюремные обычаи, что я сразу спросил маленького друга:
– Тебя что, бьют?
– Нет, конечно, – ответил тот, и все морщины на его лице пришли в движение.
– У тебя такой вид, как будто ты плакал...
– Здесь ты, пожалуй, прав, майн камераде.
– Чифир будешь?
– Спасибо, воздержусь. Как ты можешь употреблять это шайзе?
– Другого кайфа нет.
– Ах, шер ами, знал бы ты, как продают в Европе кайф! – мечтательно высказался мой сосед. – Свободно! В ассортименте! Заходишь в кафе-шоп, а там за прилавком стоит умный взрослый дядя, а перед ним – три десятка уже забитых гильз, и он проникновенно вопрошает: «Вот ду ю вонт, фрэнд?» Что ты хочешь? Они там все любят по-английски говорить. А я всегда отвечал: «Ай вонт ту флай, фрэнд!» Я хочу улететь! И он протягивает мне самый жирный, туго забитый джойнт и смеется: «Спешиэл фор ю, фрэнд!» Я отхожу в дальний угол, сажусь на диванчик и раскуриваюсь – медленно, со вкусом, с осознанием правильности всего происходящего... И действительно, улетаю, ту флай, риэли... Как объяснить тебе все это?
Мне стало противно, и я сказал:
– Не надо объяснять. Яды – это те же тюрьмы. Здесь все ясно. Лучше скажи, почему тебя бьют.
– Не бьют,– отмахнулся Гриша. – Зачем им меня бить? Я все им сказал. Я сдал всех. Я – не дурак, я бывший советский адвокат, я понимаю все происходящее. Меня взяли с килограммом гашиша и тремя тысячами таблеток экстези. С поличным.
– Достоевский утверждал, что наименее удачливые преступники – это интеллигенты.
Гриша жалко улыбнулся.
– Мне светит двенадцать лет лишения свободы в русской системе, а она ужасна, я это знаю, я видел, я не стану тебе врать, мон шер... Она убьет меня, это совершенно ясно... И я написал чистосердечное признание! С одним условием – до конца следствия и на период судебного процесса я останусь здесь, в «Лефортово». Не поеду в другую тюрьму. Я ненавижу русские тюрьмы. Поверь, я повидал их немало. Я везде побывал. И проникся. И не желаю туда ехать. Там – страшно. Вонь, грязь, ужасные уголовные рожи, теснота, болезни, голод... Ад! Ад для дураков!
5
Неожиданно снова загремел замок. В дверном проеме появился силуэт человека в коричневом пиджаке, розовой рубахе и сером галстуке. Незначительное лицо отягощала печать утомления.
– Здравствуйте, товарищи, – произнес он официальным тоном. – Я прокурор по надзору. Жалобы, претензии есть?