Рахель налила из бутылки воду с лимоном в три стакана и позвала Адаля. Старик попросил дать ему вместо воды «кока-коку», но на сей раз не настаивал на своем. Адаль подошел — его маленькие очки висели на шнурке у него на груди, — уселся чуть в стороне, на каменной ограде веранды. Рахель попросила, чтобы он поиграл на своей губной гармонике. Адаль после краткого колебания выбрал русскую мелодию, насыщенную томлением, ожиданием, тоской, болью и горечью. Товарищи из университета в Хайфе научили его играть несколько русских мелодий. Старик прекратил свое ворчание, и его черепашья шея вытянулась под углом вперед, словно стремился он приблизить то ухо, что слышало лучше, к роднику, из которого вытекала мелодия. Потом, вздохнув, он произнес:
— Ах, Адаль. Как жалко… — Но тут же умолк, не потрудившись объяснить, о чем сожалеет на сей раз.
В десять минут двенадцатого Рахель объявила, что она устала, задала Адалю какой-то вопрос, связанный с завтрашними делами, что-то о лишней ветви на дереве, которую надо спилить, или о покраске скамейки. Адаль мягко пообещал все сделать и задал ей два вопроса. Рахель ответила на оба. Старик сложил свою газету: вдвое, вчетверо, ввосьмеро. Пока не получился маленький квадрат. Рахель встала, собрала на поднос фрукты и печенье, но оставила старику и Адалю их стаканы и бутылку воды. Отцу она сказала, чтобы не ложился поздно, Адалю велела, уходя, погасить свет на веранде. И, пожелав всем спокойной ночи, широким шагом пересекла веранду, миновала двух дремлющих кошек и вошла в дом. Старик три-четыре раза кивнул своей устремленной вперед головой и пробормотал ей вслед, обращаясь в пространство, а не к Адалю:
— Ну да. Перемены ей нужны. Ведь мы уже так утомляем ее.
17
Рахель идет в свою комнату. Зажигает люстру на потолке, а потом светильник у кровати. Недолго стоит у открытого окна. Воздух ночи теплый и густой, и звезды кажутся окутанными клубами пара. А сверчки, как всегда, всё о своем. А с ними и дождевальные установки. Она прислушивается к долетающим с холмов голосам шакалов и к лаю собак, отвечающих им из дворов. Затем она поворачивается спиной к окну, не закрывая его, сбрасывает платье, почесывается, снимает белье, надевает короткую ночную рубашку, хлопчатобумажную, в мелкий цветочек. Наливает себе стакан воды и пьет. Выходит в туалет. Вернувшись, она вновь стоит краткий миг у окна. Слышит доносящийся с веранды гневный голос старика, обращающегося к Адалю, и голос Адаля, отвечающего кратко и мягко. О чем они говорят? Этого она уловить не может, но не покидает ее удивление: чего опять хочет старик от этого юноши и что, собственно, держит у нас этого парня?
Комар жужжит у нее над ухом. Вокруг светильника у кровати пляшет ночная бабочка, опьяненная светом, бьется крылышками о лампу. Рахель вдруг охватывает грусть из-за дней, проходящих без цели, без смысла. Ей жаль себя. Учебный год заканчивается, за ним придут летние каникулы, а следом вновь наступит учебный год, во всем похожий на предыдущий: опять тетради учеников, заседания педсовета… И Мики-ветеринар…
Рахель включает вентилятор, ложится, укрывается простыней. Но усталость покинула ее, уступив место какому-то грызущему бодрствованию. Она наливает себе воды из бутылки, стоящей рядом с кроватью, пьет, ворочается в постели, заталкивает подушку между колен, вновь переворачивается. Какой-то легкий, едва-едва слышный скрип заставляет ее сесть на кровати, вновь зажечь светильник. Теперь она не слышит ни малейшего шороха, ничего, кроме сверчков, дождевальных установок, лягушек и далеких собак. Она гасит свет, отбрасывает простыню, лежит на спине, не накрываясь. Но вот снова раздается скрип, словно скребут гвоздем по полу.
Рахель зажигает свет и встает, чтобы проверить жалюзи, которые у нее давно на подозрении, но жалюзи открыты и хорошо закреплены на своем месте. Она проверяет еще и занавес — вдруг оттуда донесся шорох? — а также и дверь в туалет. Но кругом ни звука, ни ветерка. Ни малейшего дуновения. Даже легчайшего порыва. Какое-то время она сидит в рубашке на стуле, но не слышит ни единого звука. Но как только она вновь ложится в постель, укрывается простыней и гасит светильник, в ту же секунду возвращаются шорохи, шуршание; кажется, что кто-то что-то грызет. Неужели в комнату забралась мышка? Трудно в это поверить, ибо во всем доме хозяйничают кошки. Теперь ей кажется, что кто-то царапает острым предметом пол под ее кроватью. Она застывает без движения и почти не дышит, чтобы полностью обратиться в слух; теперь уже между царапаньем звучат легкие удары, постукивание. Она вновь зажигает свет, опускается на колени, чтобы заглянуть под кровать: ничего, кроме нескольких клубочков пыли да какого-то листка бумаги. Рахель не возвращается в постель; она, вся в напряжении, стоит посреди комнаты, включив верхний свет. Теперь уже и при электрическом свете слышны шорохи, царапанье, скрип. Рахель решает, что кто-то — возможно, Адаль, а может, именно ее ужасный старик — улегся ничком под ее окно и умышленно царапает стену, легко и мягко постукивает. Если так, то оба они не совсем в своем уме. С полки рядом с платяным шкафом она снимает фонарь, собираясь зайти за дом. Или, быть может, спуститься в подвал?
Но прежде она выходит на веранду поглядеть, кто из двоих уже не сидит там, чтобы проверить, кого следует подозревать. Однако веранда пуста, там темно. И окно старика не светится. Полная темень объяла и домик Адаля. Рахель, в босоножках и ночной рубашке, спускается с веранды, подходит к одной из стен дома, нагибается между столбов, поверх которых настлан пол веранды, освещает фонарем пространство под полом: паутина принимает луч света, и какой-то мелкий жучок удирает в темноту, спасаясь от яркого света. Она выпрямляется, стоит, и ночь окутывает ее, глубокая, безмолвная. В стене кипарисов, что отделяет двор от старого кладбища, ни дрожи, ни трепета. Ни одно дуновение не тревожит воздух. Даже собаки и сверчки замолчали на мгновение. Тьма, спрессованная и гнетущая, вместе с жарой поглощает все. Рахель Франко стоит и дрожит, одна в темноте под затуманенными звездами.
ИСЧЕЗАЮЩИЕ
1
Вчера позвонила мне Батья Рубин, вдова Эльдада Рубина. Не утомляла меня длинной беседой, только спросила, говорит ли она с агентом по продаже недвижимости Иоси Сасоном, и когда я сказал: «Всегда в вашем распоряжении, моя госпожа», она произнесла: «Есть о чем поговорить».
Уже давно положил я глаз на дом семейства Рубин, на улице Тарпат, за парком Первопроходцев, дом, который у нас называют «развалиной». Это старое здание, построенное еще в те годы, когда Тель-Илан только зарождался, около ста лет тому назад. Старые строения, стоявшие справа и слева от этого дома, принадлежавшие семье Виленских и семье Шмуэли, уже снесены, и на их месте выросли виллы в современном архитектурном стиле. Виллы эти окружены ухоженными лужайками и деревьями, а на одной из них есть красивый бассейн с искусственным водопадом, золотыми рыбками и фонтаном.
Между виллами стоит «развалина», словно черный клык в ряду белоснежных зубов. Это большой дом, какой-то запутанный, неуклюжий, со всякими пристройками: там крыло, и тут крыло. Сложен он из песчаника, и почти вся штукатурка снаружи на стенах его уже облупилась. Дом, ушедший в себя. Он отдален от улицы, спиною обращен к миру, окружен запущенным двором, где пышно растут бурьян и прочие сорняки, а металлолом и всякая рухлядь разлагаются по углам. Посреди двора — заброшенный колодец, а в устье его — заржавевший ручной насос. Жалюзи на окнах всегда закрыты. Между расшатавшимися камнями дорожки, ведущей от ворот к дому, пробиваются вьюнок, побеги степной акации, пырей. Две-три блузки и кое-что из белья, временами вывешиваемые на веревках рядом с домом, — единственные признаки жизни.