— Откуда ты знаешь?
— Он выкладывает их в Сеть.
— Дорогой, нельзя же верить всему, что выложено в Сети. Но даже если отзывы не поддельные, это можно понять. Мы все иногда закрываем глаза на какую-то не устраивающую нас деталь ради более важных вещей. А это к тому же отчаявшиеся люди.
— Разве не все мы такие?
Она попросила его закрыть глаза и потом поцеловала в веки:
— Ты не такой.
Он подумал над этим. Верно, он не был отчаявшимся. Но он был очень встревожен.
— Странное дело, — сказал он, — сейчас я чувствую себя беззащитным.
— Тебе-то что грозит?
— Это грозит всем. Что, если идеи заразны, как вирусы, и мы все поочередно заражаемся? Этот Элвин Поляков — не подцепил ли он где-то заразу и теперь распространяет ее дальше?
— Не бери в голову, — сказала она, выставляя из шкафов кастрюли и собираясь готовить ужин. — Он просто чокнутый.
— Как можно не брать этого в голову? Чокнутый или нет, но он распространяет заразу. Откуда-то это поветрие началось, и к чему-то оно должно привести. Идеи не исчезают бесследно, они остаются в этом мире.
— Не думаю. Сегодня мы, как общество, уже не верим во многие вещи, в которые верили еще вчера. Мы запретили рабство. Мы дали женщинам право голоса. Мы больше не травим собаками медведей на потеху уличной толпе.
— А как насчет евреев?
— Ох уж эти евреи!
И она снова поцеловала его закрытые веки.
4
Он ей нравился. Он ей определенно нравился. Он принес в ее жизнь перемены. Он, похоже, не имел амбиций, чего было в избытке у ее прежних мужей. Он прислушивался к ее словам, чего не делали другие. И, судя по всему, он хотел подольше быть с ней, по утрам задерживая ее в постели — не только для секса, но и для него тоже — и тенью бродя за ней по квартире, что вполне могло бы вызвать у нее раздражение, однако не вызывало.
При всем том он был подвержен внезапным приступам уныния, которые ее беспокоили. Более того, в такие периоды ему, похоже, недоставало собственных запасов уныния и он старался черпать его в окружающих, прежде всего в ней. Возможно, думала она, эта его тяга к евреям была лишь попыткой идентифицировать себя с их глубоким, исторически обусловленным унынием, какое он не мог найти в своем собственном генофонде. Чего ему не хватало: долбаной еврейской катастрофы со всеми вытекающими?
Конечно, он был не первым таким. Этот мир можно условно разделить на тех, кто хочет истребить евреев, и тех, кто хочет к ним примкнуть. Плохие времена наступали, когда первые значительно превосходили числом вторых.
Но с «позаимствованным унынием» получался перебор. Евреи выстрадали свое уныние, они накапливали его веками угнетений и несправедливостей, а тут является некий Джулиан Треслав, чтобы, покрутившись немного среди евреев, приобщиться к их душевным мукам.
Она не была уверена, что Треслав действительно любит евреев так, как он об этом заявляет. В том, что он любит ее, Хепзиба не сомневалась. Но она не могла стать тем олицетворением еврейской женщины, какое он хотел в ней видеть. Прежде всего она не ощущала себя в достаточной мере еврейкой. Когда она утром открывала глаза, ей не приходило в голову приветствие типа: «Здравствуй, новый еврейский день!» — чего, похоже, ожидал от нее Джулиан и что он сам рассчитывал однажды произнести: «Здравствуй, новый еврейский день, хоть я и не…»
Вот это «хоть я и не…» было тем самым, что он надеялся с ее помощью убрать из своего приветствия.
— Я хочу ритуал, — говорил он, — я хочу семью, я хочу слышать обыденное тиканье еврейских часов.
Но когда его подводили ко всему этому, он неожиданно начинал упираться. Она сходила с ним в синагогу — разумеется, не в ту, которую посещали люди с палестинскими шарфами, — и ему там не понравилось.
— Они благодарят Творца за то, что Он их сотворил, и больше ничего, — посетовал Треслав. — Такое чувство, будто их только для того и сотворили, чтобы они всю жизнь возносили благодарности за свое сотворение.
Она водила его на еврейские свадьбы, помолвки и празднования бар-мицвы, но и они пришлись ему не по вкусу.
— Этим праздникам не хватает серьезности, — жаловался он.
— По-твоему, их участники должны больше благодарить Творца?
— Возможно.
— Тебе ничем не угодишь, Джулиан.
— И это как раз по-еврейски, — сказал он.
Он часто с неумеренным восторгом рассуждал о «еврейской семье» и «еврейской душевности», но, когда она представила его своей родне, он держался отчужденно — исключая Либора — и даже как будто презрительно (хотя он потом это отрицал), озадачив ее полным отсутствием как раз той самой «душевности».
— Многовато жизненной энергии за один прием, — пояснил он. — Меня это выбило из колеи.
— Я думала, тебе нравится жизненная энергия.
— Я люблю жизненную энергию. Но у меня самого с ней туго. Я ведь неббиш.
[109]
Она его поцеловала. Она все время его целовала.
— Настоящий неббиш никогда не знает, что он неббиш. Стало быть, ты не неббиш.
Он ответил на ее поцелуй.
— Это слишком тонко для меня, — сказал он. — «Настоящий неббиш никогда не знает, что он неббиш». Вы любите запутывать вроде бы простые вещи и слишком уж быстро на все реагируете.
— Мы долго этому учились. Если будешь медленно реагировать, не сможешь вовремя собрать пожитки и дать деру.
— Тогда я понесу эти пожитки. Это будет моя роль. Я шлеппер.
[110]
Или шлеппер тоже не знает, что он шлеппер?
— Нет, с этим полный порядок. Шлеппер всегда знает, что он шлеппер. В отличие от неббиша, шлеппер четко усваивает свою роль.
Он поцеловал ее снова. Ох уж эти финклеры! И ведь он почти что женат на одной их них. Он почти что один из них — пусть не по крови, но сердцем. И все же как он далек от единения с ними!
— Не уходи от меня, — попросил он и хотел было добавить: «Не умирай раньше меня», но вспомнил, что именно об этом Малки просила Либора, и сейчас повторять ее слова показалось ему кощунством.
— Я никуда не собираюсь уходить, — сказала она, — если только меня не вынудят.
— В таком случае я понесу твои пожитки, — сказал он. — Я ведь шлеппер.
Он до сих пор не познакомил ее со своими сыновьями. Почему так получилось? Когда она спросила его об этом, он сказал, что сыновья для него не так уж много значат.
— И что?
— И я не хочу, чтобы они общались с тобой, потому что ты для меня значишь очень много.