– Я понял тебя, – кивнул он. – Хорошо, допустим, меня ты выдворишь из страны. А что ты сделаешь со своей дочерью, ммм? В ее глазах я только приобрету ореол мученика, пострадавшего за дружбу с ней. А ты и твой бандит из Думы станете для нее отвратительными тиранами, губителями ее юной жизни. Запретами никогда еще никому не удавалось ничего решить. Она сама убежит ко мне. И ты это знаешь.
Он был прав, долбаный доморощенный психолог. Я достала из сумки сигареты, закурила, нашла на подоконнике пепельницу. Мне нужно было добиться, чтобы он не виделся больше с Вероникой, любой ценой. Раз козырей в рукаве у меня не осталось, придется играть в открытую.
Я несколько секунд смотрела на бившийся в окно мелкий белый снег – за недолгое время, что я находилась в театре, на улице уже наступила зима, – затем обернулась и произнесла:
– Хорошо, будем считать, что ты меня победил. Я сдаюсь. Чего ты от меня хочешь? Ведь ты затеял все это только для того, чтобы зацепить меня, я права? Вот я здесь, перед тобой. Говори, что тебе от меня нужно?!
– А вот тут мы переходим к самому интересному, – сказал он, приближаясь ко мне. – Ада, приходило ли когда-нибудь тебе в голову, что ты была единственным человеком в моей юности, к которому я относился всерьез? Единственной девушкой, которую я не считал примитивной, недалекой куклой. Единственной из однокурсников, в чьей одаренности я нисколько не сомневался. Ты была одного со мной уровня, я понял это с первой нашей встречи и никогда уже не мог относиться к тебе равнодушно.
– Постой, – оборвала я с нервным смешком. – Ты что же это – признаешься мне в любви почти через двадцать лет?
– Что такое любовь, – я не знаю, – отрезал он. – Это слово слишком истаскано. Одни именуют им свой страх одиночества, другие – чувство собственности, третьи – похоть, четвертые – инстинкт продолжения рода. Все это не имеет ничего общего с тем, что я испытывал к тебе. Мне нравилось смотреть на тебя, нравилась твоя гордая осанка, взгляд свысока, естественная грация движений. Я любил смотреть на тебя на сцене, когда ты жила своей ролью, – в такие моменты мне казалось, будто кто-то срезает с моего сердца кожу острым ножом. Мне нравилось, как ты ловко и уверенно вела свой джип, как сбрасывала с плеч шубу, как продолжала держаться непринужденно и весело даже тогда, когда у тебя не было уже ни джипа, ни шубы, ни богатого мужа. В тебе было то настоящее, глубокое, чего не было в других.
Он говорил все это горячо, страстно, меряя шагами узкую гримерку. Затем обернулся, прядь пшеничных волос прилипла к покрытому испариной лбу. Я никогда не видела его таким – нервным, издерганным, исполненным горькой иронии над самим собой. Помимо моей воли его слова взволновали меня, заставили сердце биться учащенно и прерывисто.
– Вацек, – постаралась я сказать мягко. – Но ты никогда не говорил мне. Я и не подозревала…
– А зачем мне было говорить? – его рот дернулся. – Я не испытывал потребности в бесплодных излияниях. И чувства собственности, как ты знаешь, был лишен: мне не хотелось завладеть твоей жизнью, твоей душой – да, признаю. Но она была закрыта для меня – твоя душа. Мои поступки не вызывали в тебе никакой другой реакции, кроме слегка брезгливой усмешки свысока. Мне не удавалось пробудить в тебе ни восхищения, ни ненависти, ты была абсолютно, кристально равнодушна ко мне. Разве не так?
Я не знала, что ответить ему. Что я всегда восхищалась и преклонялась перед его талантом? Что его человеческие качества были мне глубоко неприятны, возможно, потому, что он умело прятал все хорошее, намеренно выставляя напоказ цинизм, испорченность и развратность? Если бы нам удалось сойтись ближе, возможно, все могло получиться иначе… Его безупречная внешность, исключительная одаренность, живой, развитый ум, обаяние сделали бы свое дело… Но история не имеет сослагательного наклонения, все вышло именно так, и ничего изменить уже нельзя.
Он не дал мне ничего ответить, продолжил, глядя на меня немигающими коньячно-зелеными глазами:
– Однажды я чуть было не признался тебе. Помнишь, четвертый курс, ноябрь, один вечер в общежитии…
И я вспомнила, действительно, вспомнила тот вечер. Был чей-то день рождения. Мне удалось ненадолго оставить годовалую Нику с соседкой и заскочить в общагу поздравить именинника. Все уже напились. Грохотала музыка. В коридоре отплясывали какой-то дикий танец. В углу комнаты скорчился Влад, глядя на всех стеклянными, пустыми глазами и улыбаясь застывшей просветленной улыбкой. Мне тоже налили отвратительного пойла. Я немного посидела за столом, а затем вышла покурить на общий балкон и увидела там Вацлава.
Он стоял, облокотившись на проржавевшие металлические перила, в накинутом на плечи пальто с поднятым воротником. Порывистый ноябрьский ветер играл его золотистыми кудрями, бледные, покрасневшие на костяшках пальцы сжимали черные драповые отвороты. Он обернул ко мне свою царственную голову, идеальный античный профиль. Печорин, Ставрогин, все герои сестер Бронте в одном лице, кто там еще был демонический и прекрасный в классической литературе? Да нет, боже мой, конечно, нет – воплощенный Дориан Грей, вот он кто.
Я остановилась возле него, закурила. Внизу ветер гнал по улице последние остатки оранжевых и багряных листьев. Над домами нависла седая снежная туча, еще несколько минут – и она лопнет, просыплется над городом своей серой мерзлой трухой.
– Ненавижу осень, – сказала я. – Все эти пахучие золотые листочки, осколки солнца в подернутых льдом лужах. Такая гадость – гниль и умирание.
– Верно, – кивнул он, – мне тоже так всегда казалось. Это все равно что восхищаться румянцем и стройностью чахоточной девицы. Вся красота которой вызвана лишь тем, что она скоро умрет. Нет, я понимаю декаданс, но вот эта эстетизация тлена… Я слишком люблю жизнь, чтобы не наслаждаться мыслью о ее конечности.
– Да, – улыбнулась я, обрадовавшись тому, что он так хорошо меня понял, – я тоже не понимаю этой поэтизации распада. Наверное, поэтому больше всего люблю лето. Июнь для меня – высшая точка торжества жизни. Золотистый воздух, небесная синь, запах нагретой хвои…
– Этот момент перед грозой, – подхватил он, – когда ничего еще не произошло, солнце стоит на небе, жара, трепетно подрагивают голубые крылья стрекозы… И надвигающаяся гроза ощущается только по какому-то напряжению в воздухе, замедленности движений…
– И такой запах, – перебила я. – Дрожащий, электрический. От него щиплет ноздри…
– И запах, – кивнул он. – И ничего еще не случилось, последние секунды жизни, последние, самые яркие и насыщенные…
– Да… – протянула я, словно окунувшись на миг в яркий летний день, немилосердно выброшенная обратно в московскую ноябрьскую серость.
– Ты никогда не замечала, что мы с тобой очень похожи? – спросил Вацлав, наклоняясь ко мне. – Нам нравится одно и то же, мы чувствуем одинаково. Удивительно, правда? Посмотри, у нас даже волосы одного цвета!
Он взял прядь моих волос и поднес к своим. Налетевший ветер смешал наши кудри, оставил на губах привкус снега. Ладонь Вацлава коснулась моей щеки, его лицо было совсем близко, прозрачные речные глаза – у моих глаз, губы – у губ. У меня перехватило дыхание. На одну секунду мне захотелось прижаться к нему, припасть лицом к мягкой шерсти его холодного, пахнущего ноябрем пальто, ощутить его губы на моем лице, забыться… Но я была слишком горда, чтобы оказаться одной из многочисленных покоренных Вацлавом Левандовским девушек нашего института, ревниво бегающих за ним по пятам.