Чем больше я узнавала его, тем сильнее чувствовала, что никогда не пойму его до конца. Он был предан профессии, своему выбору, нет, конечно, мы все были преданы, но Вацлав как-то по-особенному. Он мыслил иначе, чем мы. Возможно, в глубине души он мечтал о вселенской славе, но более всего хотел разобраться со своим актерским естеством, понять, на что оно способно. Как оказалось, на очень многое. Но это выяснилось лишь двадцать три года спустя, а тогда… Тогда он был семнадцатилетним златокудрым мальчишкой, в которого я без памяти влюбилась.
Он умел быть веселым и бесшабашным, а иногда поражал мрачностью. Порой скрытный, порой откровенный до жестокости. Иногда казалось, что окружающие ему безразличны, что он вообще не обращает на них внимания. Временами же удивлял очень точными наблюдениями за людьми, оценками наших знакомых. Помню, однажды мы с Владом заспорили об однокурсниках – у кого самое большое будущее. Как будто у нас могли быть хоть какие-то сомнения на этот счет. А Вацлав, до поры безразлично наблюдавший за нашим спором, тоном оракула изрек:
– Ада!
Мы засмеялись, решили, что это шутка. Все мы считали Аду лишь бездарной красивой куклой, с пухлыми губами и прической под Мерилин Монро. Все знали, что начинала она с модельной карьеры, а в институт ей помог поступить богатый муж, чтобы она не скучала целыми днями в его хоромах на Рублевке.
– Что вы гогочете? – поднял брови Вацек. – Я говорю совершенно серьезно – Ада очень одаренная девушка, она пойдет дальше любого из вас.
Конечно же, он оказался прав, уже на втором курсе стало понятно, что Ада не просто блондинка с приятной внешностью. Но никто из нас не видел этого из-за неудачного первого впечатления, а Вацлав, как он сам говорил, не боялся смотреть вглубь.
Он умел ценить красоту. Когда приходил в гости в нашу с бабушкой квартиру, мог подолгу разглядывать бабушкины реликвии. Подносил к свету старинное дореволюционное блюдо кузнецовского фарфора, благоговейно рассматривал тонко прорисованные незабудки, сдувал едва заметную пыль с сетки тоненьких трещин. А к вечным человеческим ценностям был иногда пугающе равнодушен.
Однажды я рассказала ему про бабушку – о том, как она ждала с войны деда, четыре года, как получила на него похоронку, и так никогда больше и не вышла замуж. Вацлав лишь скривил губы и бросил:
– Какая глупость!
– Как ты можешь! – воскликнула я. – Ведь она верно ждала его все военные годы. Любила его одного.
– Ждать кого бы то ни было – глупость, – с легким раздражением от моей непонятливости объяснил он. – Запомни, Катя, на душу у нас еще есть время, а вот тело гниет. Мы не можем относиться к нему так пренебрежительно. И вообще, никто не возвращается, никто, Катя! То, что уходит, уходит навсегда. Можно вспоминать об этом, горевать, жалеть, но надеяться и ждать, что оно вернется, – просто инфантилизм. Твоей бабушке очень повезло, что она не дождалась деда.
– Как повезло? Ведь она осталась совсем молодой вдовой с ребенком на руках, – ахнула я.
– Она ждала интеллигента, скрипача, с которым они вслух читали друг другу стихи и бегали на концерты в консерваторию, – терпеливо разъяснял он мне. – А вернулся бы к ней человек, четыре года кормивший вшей в окопах, видевший смерть своих товарищей, убитых детей, изнасилованных женщин. Сам научившийся убивать без сожаления. Ты и в самом деле думаешь, что именно такого человека ждала твоя бабушка? Может быть, он вернулся бы к ней хромым, безглазым калекой, озлобленным на весь мир, как считаешь, ммм?
Я не знала, что ответить. Понимала только, что Вацлав гораздо умнее меня, что мне никогда не охватить широту его мыслей своим скудным умишком. Я умела только любить его, тихо и преданно.
Он никогда не проявлял ко мне особенного интереса. Но я не обижалась. Я решила, что буду верно и преданно служить ему, стану его ангелом-хранителем. Я таскала ему бабушкины пирожки и делала за него курсовые работы по истории и философии; Вацлав плохо писал по-русски, и в детдоме, где он провел почти пять лет, ясное дело, его образованием никто особенно не занимался. Я следовала за ним немой тенью, счастливая уже тем, что он не прогоняет меня. Принимает мою посильную, героическую с моей стороны помощь.
Он нисколько не ценил эти мои порывы, рассуждал:
– Все, что ни делает человек, он делает для себя, играя перед самим собой приятную роль. Бескорыстие – всего лишь одна из форм позерства. Ты, Катя, упиваешься своим образом. А может, рассчитываешь что-то получить от меня взамен. Только я не занимаюсь торговлей, учти это на будущее. Я могу отдать, только если я сам этого захочу, а не потому, что этого требуют нормы общепризнанной морали.
Я его выпады сносила молча. Так продолжалось три года.
Однажды – это было в начале ноября, когда холодный ветер гнал по мостовой сухие листья и в воздухе пахло скорым снегом, – мы что-то праздновали в общаге. Кажется, чей-то день рождения, я уже не помню. Было весело. Мы пили вино, закусывали какой-то гадостью из консервной банки, танцевали под хрипящий магнитофон, разыгрывали смешные скетчи, хохотали над анекдотами…
Вацек был пьян. Выпив, он никогда не становился смешным или агрессивным. Он лишь бледнел, и глаза начинали блестеть еще сильнее. Я сама вытащила его танцевать. Он легко покачивал меня в такт музыке и говорил:
– Ты забавная, Катя! Зачем ты ходишь за мной, вздыхаешь, как полудохлая лошадь? Что тебе это дает? Игру в высокие чувства?
– Я… я просто люблю тебя, – прошептала я, пряча глаза.
– Да нет никакой любви. – Он откинул голову назад, пшеничный вихор подпрыгнул на бледном мраморном лбу. – Обычное влечение двух здоровых животных. Ты, кстати, вполне ничего, этакая породистая русалка.
Он вдруг обвел пальцем мои губы. Меня бросило в жар, в висках застучало. Я подалась ближе к нему, коснулась щекой его щеки.
– Видишь, как все просто? – сказал он, заглядывая в мои глаза. – И незачем прикрываться красивыми словами. Пойдем!
Мы заперлись в его комнате. Не знаю, где в ту ночь был Гоша, но нас никто не побеспокоил. Вацлав сбросил одежду и подошел ко мне обнаженный. Мне было неловко смотреть на него: я никогда еще не видела мужчин без одежды. Я закрыла глаза и почувствовала, как он легко касается моих губ – это было похоже на прикосновение нежного лепестка какого-то оранжерейного цветка.
Он стащил с меня платье и тронул пальцами грудь, потом его ладонь скользнула ниже, еще ниже. Он тесно прижался ко мне, я чувствовала жар его тела, упругие, твердые мышцы, перекатывавшиеся под нежной, гладкой кожей. Мне стало жарко, и страшно, и стыдно, но в то же время я была счастлива. Мне казалось, он наконец понял, как я люблю его, понял и оценил.
Он опрокинул меня на кровать лицом вниз, намотал мои волосы себе на руку и вошел в меня. Мне было больно, я закусила губами угол подушки, чтобы не вскрикнуть. А затем страсть захватила меня, и я начала двигаться в такт ему и глухо стонать. Это было наслаждением – принадлежать любимому мужчине, дарить ему себя всю, без остатка.