После ухода агента Экслер нашел у себя в кабинете экземпляр «Долгого путешествия в ночь». Попытался читать, но любое усилие было невыносимо. Он добрался до четвертой страницы и бросил, заложил книгу визитной карточкой Винсента Дэниелса. В Кеннеди-центре он чувствовал себя так, будто никогда раньше не играл, а сейчас — будто никогда не читал пьес, не читал этой пьесы! Фразы словно не имели смысла. Он не мог уразуметь, кому какая реплика принадлежит. Сидя в кабинете среди книг, припоминал пьесы, персонажи которых совершают самоубийство. Гедда в «Гедде Габлер». Жюли в «Фрёкен Жюли». Федра в «Ипполите». Иокаста в «Царе Эдипе». Почти все в «Антигоне». Вилли Ломен в «Смерти коммивояжера». Джо Келлер во «Всех моих сыновьях». Дон Пэрритт в драме «Продавец льда грядет». Саймон Стимсон в «Нашем городке». Офелия в «Гамлете». Отелло. Кассий и Брут в «Юлии Цезаре». Гонерилья в «Короле Аире». Антоний, Клеопатра, Энобарб и Хармиана в «Антонии и Клеопатре». Дедушка в «Проснись и пой!».
[5]
Иванов. Константин Треплев в «Чайке». И этот шокирующий список включает только те пьесы, в которых он когда-то играл. А так их больше, гораздо больше. Примечательна эта частота, с какой самоубийство входит в драму, как будто оно вписано в ее фундаментальную формулу и не столько вытекает из действия, сколько диктуется самим жанром. Дейдре в «Дейдре, дочь печалей». Хедвиг в «Дикой утке». Ребекка Вест в «Росмерсхольме». Кристина и Орин в пьесе «Электре подобает траур». Ромео и Джульетта. Аякс у Софокла. С пятого столетия до нашей эры драматурги с ужасом всматриваются в самоубийство, зачарованные эмоциями, толкающими на столь необычный поступок. Он должен заставить себя перечитать все эти пьесы. Да, надо взглянуть ужасу прямо в лицо. Никто не сможет упрекнуть его, что он не докопался до сути, не продумал все до конца.
Джерри оставил большой конверт из плотной желтоватой бумаги со скудной корреспонденцией, присланной Саймону на адрес агентства Оппенгейма. В прежние времена каждая пара недель приносила дюжину писем от поклонников. Теперь это был весь урожай за последние полгода. Устроившись в гостиной, Экслер лениво вскрывал конверты, прочитывал первые строчки, после чего сминал письмо в комок и швырял на пол. Все это были просьбы прислать фотографию с автографом — кроме одного письма, которое удивило его и которое он прочел до конца.
«Не знаю, вспомните ли Вы меня, — так начиналось письмо. — Я тоже лечилась в больнице в Хаммертоне, и мы с Вами несколько раз вместе ужинали. И ходили на арт-терапию… Может, Вы меня и не вспомните. Я только что смотрела по телевизору сериал — он идет поздно ночью — и, к моему огромному удивлению, увидела там Вас. Вы играете закоренелого преступника. Было так странно увидеть Вас на экране, да еще в такой зловещей роли. Ничего общего с человеком, которого я знала! Я помню, как рассказывала Вам свою историю. Помню, как вы слушали меня изо дня в день. Я не могла остановиться. Я переживала агонию. Думала, что жизнь моя кончена. И хотела покончить с ней. Возможно, Вы не знаете, но то, что Вы меня слушали, то, как Вы слушали, помогло мне выжить. Это было непросто. Мне и сейчас непросто. Чудовище, за которым я была замужем, нанесло непоправимый урон моей семье. Все обстояло гораздо ужаснее, чем я полагала, когда ложилась в больницу. В моем доме долгое время происходили страшные вещи, а я ничего о них не знала. Трагедия, в которую вовлечена моя девочка. Я помню, как просила Вас убить его. Помню, как предлагала заплатить. Я думала, Вам, такому большому и сильному, это ничего не стоит. Вы по доброте своей не сказали мне, что я рехнулась, а сидели и слушали мой бред, как речи нормального человека. Спасибо Вам за это. Но какая-то часть меня уже никогда не будет нормальной. Этого больше не может быть. И не должно быть. Я по глупости приговорила к смерти не того человека».
Письмо продолжалось — один написанный от руки длиннющий абзац, растянутый еще на три страницы. В конце стояла подпись — Сибил ван Бюрен. Он помнил, как слушал ее рассказы. Сосредоточиться и прислушаться к кому-то кроме себя — это было самое близкое к актерской игре состояние, которое ему довелось пережить за последние месяцы, и, возможно, это даже помогло ему оправиться. Да, Экслер помнил ее, и ее историю, и просьбу убить мужа, как будто он и впрямь был гангстером из боевика, а не пациентом психиатрической больницы, большим и сильным, который при все том не смог, как и она сама, прекратить свое существование выстрелом из ружья. В фильмах то и дело убивают, но снимают эти фильмы потому, что девяносто девять целых и девять десятых процента зрителей не способны на такое. А если так трудно убить другого, даже того, кто заслуживает смерти, представьте, как трудно убить себя самого.
2
ПРЕВРАЩЕНИЕ
Он дружил с родителями Пиджин еще до ее рождения, а ее саму впервые увидел в роддоме — младенцем у груди матери. Экслер и молодожены Стейплфорды — он из Мичигана, она из Канзаса — вместе играли в Гринвич-Виллидж, на малой сцене, в церковном подвале, в постановке пьесы «Удалой молодец — гордость Запада». Экслер исполнял восхитительно буйного Кристи Мехоуна, липового отцеубийцу, а в главной женской роли — Пиджин Майк Флаэрти, упрямицы дочки владельца пивной на западном побережье графства Мейо, — выступала Кэрол Стейплфорд, беременная на втором месяце своим первым ребенком. Эйса Стейплфорд играл Шона Кьоу, помолвленного с Пиджин. Когда пьеса сошла со сцены, Экслер присутствовал на прощальной вечеринке и голосовал за то, чтобы младенца Стейплфордов назвали Кристи, если родится мальчик, и Пиджин Майк, если это будет девочка.
Кто мог предположить, что сорокалетняя Пиджин Майк Стейплфорд, которая с двадцати трех лет вела жизнь лесбиянки, и шестидесятипятилетний Экслер станут любовниками, и будут всякий день, едва проснувшись, непременно созваниваться, и захотят проводить вместе все свободное время в его доме, где, к огромной радости Экслера, Пиджин завладела двумя комнатами: одной из трех спален на втором этаже, где поселились ее вещи, и гостиной на первом, которую она сделала своим кабинетом, поставив там ноутбук. Во всех комнатах первого этажа, даже в старой кухне, имелись камины, и когда Пиджин работала у себя в кабинете, она всегда разводила огонь в очаге. Сама она жила примерно в часе езды от Экслера и добиралась до него по петляющей среди холмов дороге, которая в конце концов выводила через сельскую местность к пятидесяти акрам его полей и большому старому белому с черными ставнями фермерскому дому в окружении вековых кленов и ясеней, обнесенному длинной стеной из нетесаного камня. И никого вокруг, кроме них, на несколько миль. Первые месяцы они редко выбирались из постели до полудня. Никак не могли оторваться друг от друга.
А до ее появления он был уверен, что все кончено: кончено с театром, кончено с женщинами, да и вообще с людьми, навсегда кончено со счастьем. Более года он чувствовал крайнее физическое утомление, с трудом проходил даже небольшое расстояние, не мог стоять или сидеть сколько-нибудь долго из-за боли в спине, привычной, но с годами усилившейся и все быстрее прогрессирующей. Нет, он не сомневался: все кончено. Одна нога периодически немела, так что он с усилием переставлял ее при ходьбе и нередко оступался, спотыкался и падал, обдирая ладони или разбивая в кровь губу либо нос. Пару месяцев назад умер от рака его лучший, по сути единственный друг, живший по соседству восьмидесятилетний судья, который ушел на покой несколькими годами раньше; в результате Экслеру, хоть он уже тридцать лет жил в двух часах езды от города, среди деревьев и полей, откуда выезжал, только чтобы играть в театре, не с кем было поговорить, разделить трапезу, не говоря уже о постели. Снова мысли о самоубийстве начали преследовать его с той же частотой, что и год назад, перед больницей. Каждое утро, вернувшись из сна к своей опустошенности, он решал, что не может прожить еще один день лишенным таланта и работы, одиноким, терзаемым неутихающей болью. В нем опять поселилась мысль о самоубийстве. Только оно одно и осталось среди полного запустения.