Господи, какой распад и разгильдяйство вокруг! Это же надо — охрана подпустила партизана вплотную к вертолету обеспечения! А если бы они еще не разгрузились и граната угодила в ящики со взрывчаткой? А может быть, вьет и не был партизаном, а служил нашим надежным союзником в армии доблестного Нго. Они нас там все одинаково ненавидели…
Рана Хиши была не тяжелая — не в кость, а в мясо, но очень болезненная. А главное, как бы неприличная — никому показать и похвастаться нельзя — засмеют. Получил от косоглазого настоящий «кик ин ас» — пинок в жопу. Хэнк пришел навещать его в госпиталь и весело спросил:
— Ну, как твоя жопа?
Хиши совершенно серьезно ответил:
— У меня ранение не в жопу…
— Ага, понятно, — кивнул Хэнк. — У тебя черепно-мозговая травма…
— Нет, — так же серьезно сказал Хиши и взял с тумбочки листок, на котором было написано что-то по-латыни. Медленно шевеля толстыми губами, прочитал: — Тяжелое проникающее ранение в «мускулюс глютеус максимус»… Понял? В максимус! А не в жопу…
Кейвмен со своим рваным «глютеусом максимус», именуемым до ранения просто жопой, выбыл из строя надолго. Тогда Хэнку дали Эда Менендеса, беглого кубинца, весельчака, болтуна, анекдотчика, страшного бабника и неукротимого певца — он, если не трепался, то все время пел свои чудовищные кубинские песни, все — с обязательным припевом: «Ай-яй-ай-яй». И подмяукивал, сука, как гавайская гитара.
Хэнк мрачно раздумывал, как-то они попоют в воздухе. Перед первым же полетом Хэнк мягко сказал ему:
— Если в воздухе ты, кубинская радиола, откроешь хоть раз рот, я тебя выкину из вертолета…
Официант принес яичницу — воздушный нежный «скрэмбл» и коричнево-розовые поджаристые сосиски. Горячие хрусткие булочки мгновенно впитывали масло и на глазах желтели.
— Принеси еще «Дэниэлса»… Три двойных, — велел Хэнк.
— Сразу? — вежливо переспросил итальянец, похожий на Эда Менендеса. Нет, официант смахивал на Эда только внешне — Эд никогда бы такой глупости не спросил. Если есть выпивка — то всю! И сразу! Дабл! Твайс!
— Ладно, — вздохнул Хэнк. — Заходи на цель с интервалом в пять минут…
Приятное тепло уже разливалось по всему телу. И даже драматический голос пастыря пожилых датских свинок больше не отвлекал Хэнка — выпитое виски действовало, как ватные затычки в ушах.
…В первом же полете Эд удивил Хэнка быстротой, хваткостью, ловкой осторожностью, уверенным спокойным пилотированием и полным хладнокровием. Но главное — он молчал. До приземления. А там уж изверг взрыв шуток, баек, вранья, хвастовства и кошмарных песен. И сразу же: «Хэнк, нельзя терять ни минуты — в бардак! Пьем и трахаемся с нашими милыми обезьянками до утра!» И Хэнк решил твердо — парень живет правильно. Пошли в бардак и программу Эда перевыполнили — пили по-черному, беспамятно ласкали гладеньких прохладных азиаток, щебечущих что-то птичье, потом долго и лениво дрались с улетающими в Штаты пехотинцами и под утро возвращались в казармы тяжелые, как танкеры в грузу, залитые до носовых клюзов перегорающей выпивкой.
А потом вернулся из госпиталя Кейвмен, и пьяный Эд горько плакал, расставаясь с Хэнком. Не балагурил, а только пел печально «О, ченита кеси», припевая с отчаянием: «Ай-яй-ай-яй…» Но быстро утешился — его назначили командиром одной из вновь прибывших на пополнение тяжелых «вертушек».
В семьдесят четвертом году Эд демобилизовался, уехал к своей родне в Майами. Время от времени присылал веселые открытки Хэнку. Иногда — фото, всегда в кабаках или на пляжах, обязательно с толпой хорошеньких смуглых девок.
Писал, что купил прачечную…
А с Кейвменом летали до последнего дня, когда их сбили. Они попали в разные лагеря для военнопленных, и больше им увидеться не довелось. Уже в Сайгоне Хэнк слышал, что Кейвмен освободился — его обменяли на какую-то большую вьетконговскую шишку, и Хиши возвратился домой. Наверное, поступил в университет и стал учиться на жирного кота.
…Хэнку было здесь, в углу полупустого кафе, уютно, тепло и тихо. Его уже морила послепохмельная дремота.
— Мы существуем одни в скорлупе наших забот и огорчений, — доносилось до него еле слышно, учитель совершенно благостных бабок не унимался, наверное, хотел их напугать пыткой одиночества, а они и не подозревали, что в мире есть пустыня души.
«Мне кажется, что этот болтун покушается на их счастье, им ведь хорошо в их прекрасном неведении, — раздумывал Хэнк. — Господи, как мне не хватало людей, когда я проваливался, как в шахту, в бездну своих несчастий. Никого не было, и от этого мои страхи казались мне еще ужаснее.
Нет руки, нет здоровья, нет больше друзей, а семьи никогда и не было. Нет денег, нет будущего. Огромное НЕТ висело над головой, как дубовая решетка над ямой, в которой меня держали проклятые косоглазые.
Много позднее я понял, что в беде не бывает помощников, нет избавителей.
Вместе люди живут только на радостях. Горюем — поодиночке. Если выползешь, вырулишь из этой пропасти сам — станешь человеком-зверем, ничего потом не страшно. Домашние, стойловые животные не выдерживают — ломаются, превращаются в мусор, людскую падалицу, медленно, тухло дохнут…»
…Хэнк провалялся по госпиталям четыре месяца, и его страшно мучили жуткие боли в несуществующей, давно ампутированной руке. Он привыкал обходиться одной рукой, и это было невыносимо. Хэнк не представлял себе раньше, какое это счастье — уверенно махать обеими лапками! С этой противной багровой культяшкой он как бы потерял свободу везде, во всем — в драке, в любви, в еде, джинсы застегнуть стало заботой.
И больше фантомных болей в руке его мучила огромная тоска, бездонное отчаяние, которое ученые дураки — армейские психологи — называли «посттравматическим стрессом с последующим тяжелым депрессивным синдромом».
Его отправили в клинику полевой ортопедии, в главный военный госпиталь на Окинаву. Здесь сделали Хэнку протез — бутафорский пластмассовый муляж руки мерзкого желто-розового цвета. Хэнк стеснялся носить на людях эту телесного окраса гадость и с тех пор никогда не снимал светлых тонких перчаток.
Он возвратился обратно в Сайгон — ехать в Штаты побоялся, там ему не было места. А здесь уже безнадежно проигранная война подходила к концу, и в этом огромном галдящем, стреляющем, перепуганном, пьяном городе, похожем на горящий бардак, Хэнк чувствовал себя спокойнее.
Конечно, ни о каких полетах речи не шло, но он был герой, звезда, и его взяли на какую-то пустую должность в штаб ВВС. Распад и гульба на пепелище стали нормальной жизнью — никаких обязанностей, полно выпивки, дешевых проституток, китайского опиума.
Хэнк пристрастился ходить на собачьи бои. Схватки — до смерти. Кровоядные кошмарные псы, в пене, с хрипом и стоном рвали друг друга молча, никогда они не гавкали, не скулили, умирали молчаливо-злобно, и Хэнку казалось, что они тоскуют перед окончательной тьмой не от страха и боли, а от предстоящего последнего позора — у загородки уже стоял наготове мальчишка с тележкой из кхмерского ресторана, куда отволокут сейчас еще теплого бойца, и за ночь он будет разъеден на стейки «велл-дан» и пряное рагу. А утром косоглазые узкопленочные гурманы прокакаются, и собачка уйдет навсегда — из дерьма к новой жизни не возрождаются…