Зимой здесь, как говорили, случались лавины. Горы – место опасное и пустынное, где все еще водились медведи и даже некие дикари, которые могли выкрасть ребенка и превратить его в раба, заставить работать на себя в полях и на пастбищах, обречь на вечное услужение, потому что кому-то трудиться надо всегда.
Об этом ему рассказал отец. Однажды вечером, когда Лео был плохим мальчиком. Или, может, неплохим, но невнимательным. Из-за невнимательности он оставил ключ в замке стеклянной входной двери. Любой вор или разбойник мог разбить стекло, просунуть руку, повернуть ключ и войти. Чужой, враг, человек, способный разорвать тонкую ткань семьи.
Ключи – вот что стоит между приличными людьми и хаосом, сказал Артуро Фальконе, после чего побил Лео, несильно, но с безжалостной равнодушной сосредоточенностью, что лишь добавляло к физической боли еще и душевную. Забудь ключи – и твой мирок погибнет, а вместе с ним и ты. Родители исчезнут. Одинокий маленький мальчик из обеспеченной семьи станет грязным пастушком, чья жизнь пройдет в нищете и сраме.
Уж лучше умереть, сказал отец.
Умереть.
Ребенком он ненавидел это слово еще до того, как полностью понял, что оно означает. В раннем возрасте Лео Фальконе обнаружил, что умеет читать по лицам, проникать за маски привычного выражения и угадывать подлинные мысли. Получалось что-то вроде магии, того самого волшебства, которое отец, узнай он о его существовании, выбил бы из сына ремнем. Но оно существовало, и Лео знал, что происходит в головах взрослых, мужчин и женщин, когда они произносят слово.
Ужас.
Длительное, устойчивое и неконтролируемое ощущение страха, не проходящее до тех пор, пока что-то – некая еще более неотложная проблема или, как в случае с отцом, бутылка бренди – не вытесняло его из их голов.
Смерть.
Сидя за холодным, пустым столом, маленький Лео сделал открытие: он может произнести это слово и не испытать при этом никакого дурного предчувствия, никакой холодной внутренней пустоты.
Он втянул в легкие холодного, колючего воздуха, скорчил гримасу, в которой собрал всю свою злобу и силу и которую никогда бы не позволил себе в присутствии отца, и прокричал запретное слово:
– Смерть, смерть, СМЕРТЬ!
Со стены долетел звук. Замерший маятник часов шевельнулся, качнулся справа налево и вопреки закону гравитации, вопреки всему, что Лео полагал правильным, неизменным, основательным и естественным, снова остановился. А потом он опять заголосил, этот хор неразлучных, в котором металлическому звону и гулу колокола вторил оглушающий рев кукушки. То был звук, который и разбудил Лео.
Но не только бой часов. Что же еще?
Крохотные деревянные воротца распахнулись, и изнутри выплыли, кружась, две округлые деревянные фигурки. Муж и жена. Он – в костюме горца: кожаных штанах, яркой рубашке и зеленой шляпе с пером. Она…
Лео моргнул. Теперь он вспомнил обе фигуры. Женщина была дородная, шумная и веселая, в белом с голубым платье и с добродушным розовым лицом с запечатленной навечно неподвижной улыбкой.
Но та женщина исчезла, а ее место заняла обнаженная фигура величиной с палец и не деревянная, а из плоти – настоящей, бело-розовой и слегка дряблой плоти. Она напоминала его мать – такой он видел ее иногда, когда она, не догадываясь о присутствии сына, выходила нагишом из ванной.
Такими же настоящими, как плоть, были рубцы, раны и кровь, вытекавшая и бившая из нее фонтанчиками под непрекращающимся градом ударов, которые наносил круживший вокруг нее деревянный человечек – руки его не останавливались ни на секунду, и в руках мелькали лезвия.
Маленький Лео моргнул. Часы менялись у него на глазах.
Человечек был уже в хирургической маске и облегающей хирургической шапочке. Рука его с зажатым в ней скальпелем судорожно дергалась, рассекая, рассекая, рассекая…
– И под ножом уходим мы, уходим… – горько рассмеялся кто-то, сидевший в его голове. Нет, не кто-то, а он сам, Лео, только не мальчик, а почти старик.
Крики… Кричали маленькие фигурки в часах. Кричали там, за стенами этой холодной, холодной комнаты.
Глаза маленького Лео остановились на двери, прочном деревянном барьере, за которым находилась спальня родителей, место, которого он боялся, место, запретное для него. Поперечную балку украшало грубовато вырезанное деревянное сердце, символ любви, как представлялось мальчику, выглядевший здесь несколько неуместно. Сейчас это сердце из старого полированного дуба начало медленно, едва заметно биться, пульсировать, стремясь попасть в такт с его собственным, пришпоренным страхом и гулко отдающимся в ушах пульсом.
За ним, этим трепещущим деревянным сердцем, скрывалось святилище его родителей, их частный заповедник, куда ребенка никогда и ни при каких обстоятельствах – как бы он ни нуждался в них, как бы ни был напуган – не допускам. Ни стеклянной панели, ни окошечка не было, и что происходит за толстым непроходимым препятствием, никому знать не дозволялось.
Если бы хоть краешком глаза заглянуть туда и понять, что будет, когда ты все же вставишь ключ в замок и повернешь…
Он лежал на столе, маня и дразня его приглушенным блеском старого металла, тяжелый и неуклюжий, слишком большой для неловких детских пальцев, цеплявшихся за острые углы, но так и не нашедших точку опоры. И даже если бы у него получилось, родительская спальня все равно оставалась запретной территорией. Так ему говорили, так его учили годами. То, что происходило там, не имело к нему никакого отношения.
Воздух снова задрожал от гула колокола и крика кукушки. Маятник опять качнулся слева направо и словно застрял во времени, перепачканный кровью маленькой женщины, мечущейся, кричащей и бьющейся в строго очерченном кругу жизни на крылечке шале.
Ничто не могло остановить размахивающего ножом человечка. Ни маятник. Ни бестелесный, призрачный голос в голове мальчика. Ни даже сам Бог. Потому что и он, этот неутомимый палач, был частью Бога, той частью, что всегда приходит в конце.
Но на этот раз произнести нужные слова он не смог. Маятник не шелохнулся. В голове маленького Лео Фальконе заворочался глубокий, первобытный страх, тот страх, от которого деревенеют члены, разжижаются мысли и промокают штанишки.
– Прошлое прошло, – произнес голос взрослого, старого Лео. – Доверься мне.
– Так что же мне делать? – спросил он, уже приготовившись пустить слезу, потому что при виде слез взрослые всегда смягчались.
– То, что будешь делать всегда. От начала и до конца. То, что заменит все остальное. Думай!
Лео попытался сделать то, что посоветовал голос. Он не хотел оставаться в этом месте. Не хотел заглядывать за запертую деревянную дверь с грубо вырезанным, умирающим сердцем. Не хотел пользоваться лежащим на столе большим железным ключом. Больше всего ему хотелось спать. Положить голову на стол, закрыть глаза, ни о чем не думать и не видеть ничего, кроме тьмы, казавшейся в сравнении с этим безумным, негостеприимным местом теплым и гостеприимным приютом, убежищем от собирающихся вокруг него мучений и страданий.