– Результат отрицательный, – повторил он. – Я не болен СПИДом, и я ничем не занимался с близнецами. Теперь убирайся.
– Винх, если ты...
– Папа. – Тран подошел к отцу, забрал у него из рук письма. – Ты меня не знаешь. Вот кто я на самом деле. Здесь. В этих письмах. – Он махнул листками перед лицом Вана. – Теперь оставь меня в покое.
Отец задержал на нем взгляд. В темных глазах скользило сожаление вместе с безмятежностью, словно он смотрел на труп сына уже в гробу. Тран словно видел в них свое отражение: изнуренный, бледный, в коробке из красного дерева, поставленной на козлы в католической церкви, кругом белые цветы и скорбящие родственники. Если он умрет через пять лет, если умрет завтра, то так оно и будет.
На несколько мгновений Трану показалось, что он проваливается в отцовские глаза, в то будущее. Затем Ван повернулся и вышел из комнаты, и Тран остался один.
Он все еще сжимал в руке смятые письма. Посмотрел на них, затем положил на этажерку поверх стопки книг. Долгое время у Трана мурашки по коже бегали от одного вида почерка Люка. В малиновых каракулях, как и в его голосе, раздававшемся в три часа утра из телефонной трубки, прослеживалось большое количество виски и жалости к самому себе. Зигги Стардаст после того, как порвалась веревка, он трет изрезанное стеклом лицо и клянется, что видел звезды. Задирать смерть, ходить за ней, соблазнять ее на каждом углу, но никогда не доходить до конца, если есть выбор.
Тран окинул взглядом комнату, думая, что положить в первую очередь, и на него нахлынула новая волна беспомощности. Одежда, чистая и грязная, дневники, наброски, всякие книги и бумаги.
Расставь приоритеты, сказал он себе. Начни с самого важного. Он подошел к книжной полке, вытащил толстый глянцевый том о смерти. Он знал, что родители видели много покалеченных трупов во Вьетнаме – соседей, учителей, родственников. Они никогда бы не взяли в руки такую книгу. Тран пролистал страницы с цветными фотографиями во весь лист, на которых застыли люди на разных стадиях истерзанно-сти, разложения и страданий от прочих увечий. Наконец он нашел припрятанный мешочек с пятьюдесятью дозами ЛСД и пятью хрустящими зелеными портретами Бена Франклина.
Тран сел на край кровати, держа в руках все свои ценности и проклиная про себя имя Лукаса Рэнсома и все слова, которые этот человек когда-либо написал на бумаге. Когда это надоело, он ругал себя, пока не стало противно. Затем встал и начал упаковывать вещи.
4
Так вспомни же, вспомни тот день в ноябре, Предательство, порох и смерть!
В 1605 году известный предатель Гай Фокс и группа отъявленных головорезов подготовили заговор с целью поджечь здание Парламента в Лондоне. Фокс был всего лишь посредственным наемником, простофилей, которому хорошо заплатили богатые католики, затаившие обиду на короля. Однако его имя вошло в историю, а люди сохранили его образ. Установив взрывчатку под Палатой общин, заговорщики бежали на юго-восток Хампстед-Хит, чтобы оттуда наблюдать фейерверк. Эта возвышенность, кстати, примечательна жертвами чумы, которых там хоронили в братских могилах.
Стоя на земле, скрывающей миллионы ядовитых костей, негодяи смотрели, как разрушается их мечта. Самого Фокса поймали в подвале перед кучей пороха с ярко пылающим факелом в руке. Его пытали в лондонском Тауэре, судили в Вестминстер-Холле, затем вытащили во двор Старого дворца около здания Парламента, четвертовали и повесили. Фундамент, который Фокс планировал взорвать и сжечь, пропитался кровью из его внутренностей, и будущие поколения английских детей получили повод для вымогательства и пиромании.
Жаль. А представьте все эти острые пики и шпили, все высоченные стены с окнами, похожими на дыры в заплесневелом сыре, и треклятые часы – и все это великолепие крошится и соскальзывает в Темзу! Конечно, Парламент выглядел иначе в 1605-м. Но он впечатан в память любого лондонца таким, как сейчас: восемь акров припудренных париков, косная плоская резьба, каменные оси, окутанные в серо-сизый туман. В нашем воображении неизменно рождается прекрасный цветок пламени, вырывающийся из темного нутра строения. Остается гадать, перебросился бы он на Вестминстерский мост.
Даже не кивнув в одобрение настоящим зачинщикам заговора, сентиментальные англичане установили праздник в честь Гая Фокса, и его чучело мучают и сжигают из года в год. И при этом католики утверждают, что искоренили язычество!
День Гая Фокса трогает многие чувствительные души, образ преследует людей, которые бросают неловкие взгляды через плечо и остаются на хорошо освещенных улицах. Стаккато фейерверка щекочет нервы, можно задохнуться в воздухе, насыщенном дымом костров. Горожане ворчат при виде шумной толпы разношерстных школьников, говорят, что терпеть не могут издевок типа "Дайте пенни для пугала, мистер! Пенни для пугала!".
Но понаблюдайте за этими чувствительными душами, когда к ним пристают дети, и вы заметите, что они не могут смотреть – точней, не могут не смотреть именно на чучело. Соломенный человек в старом пальто, штанах, бесформенной шляпе, распростертый на кровати из медных монет, на грубой повозке... беспомощное, невинное пугало устрашает их. Вчера он рожден из кучи лохмотьев, сегодня умрет на костре. Но им не нравится видеть его нелепо разрисованное лицо.
Мне кажется, они ощущают, что в этом создании обрел телесную форму гнев – неверие души, которую заставляют гореть бессчетное количество раз за преступление, которое она не совершала. Я надеюсь на то, чего боятся встревоженные люди: что однажды поруганные восстанут и покончат с этим парламентом.
Когда я вернулся к жизни, был день Гая Фокса. Я слишком долго пролежал на повозке в качестве пугала, полагая, что радостно сгорю до рассвета, а к утру останусь лишь в памяти тех, кто насмехался надо мной, стану пеплом, разлетевшимся по ветру.
Приехав в Лондон, я оставил "ягуар" на тихой жилой улице рядом с метро "Куинсбери". Затем спустился в скрипящие, пыльные кишки подземки. Это была старая станция без автоматов по продаже билетов. Если заговорить с человеком в окошке, он может запомнить меня. На мне все еще были зеленые штаны Уорнинга с пятнами крови и белый лабораторный халат, а марлевую повязку я снял. В конце концов я поднял воротник, прикрыв подбородок, подошел к окошку и купил билет на Пиккадилли. Кто угодно может ехать на Пиккадилли, абсолютно кто угодно. Продавец даже не взглянул на меня.
Раскатистое эхо на платформе, вкрадчивые надписи на плакатах и торговых автоматах, убаюкивающее движение вагона, гул малочисленной толпы посреди дня, туннели и мелькающие станции – все это чуть не усыпило меня. Но я сопротивлялся Морфею, который был мне преданным любовником последние пять лет. Когда я поднялся наверх, вокруг уже была площадь Пиккадилли, и весь мир словно взорвался в неоновом вихре, в котором кружили сверкающие точки красных двухэтажных автобусов. Здесь сногсшибательный эпицентр Лондона, пересечение дорожного риска и ярмарки с аттракционами и балаганом. С балконов викторианского мюзик-холла, похожего на свадебный торт, смотрят поблекшие восковые рок-звезды; за богато украшенными фасадами хитро скрываются современные торговые центры.