— Ведется расследование. Когда дело будет закончено, все получат полную информацию.
— Что мы можем уже сейчас сообщить нашим читателям и зрителям?
— Учтите, майор, ваша постная физиономия пройдет вечером по всем выпускам новостей. Что скажет о вас ваше начальство?
— Хотя бы два слова: у вас есть другие версии? Кроме Ди Кампо?
— Без комментариев, господа.
— Кстати, — неожиданно для журналистов Фридхолм обернулся к нацеленным на него камерам и произнес фразу, которую никто не понял: — Кто-нибудь может мне сказать, почему у этой оперы два названия?
Майор сел в машину и захлопнул дверцу. По улицам Стокгольма мчались, включив сирену и проблесковые огни, хотя никакой спешки не было — совещание у комиссара назначили на пять часов вечера, должен был присутствовать министр внутренних дел и, следовательно, без общения с журналистами опять не обойтись. Они, конечно, спросят, почему он вдруг заговорил о двух названиях, какое это имеет отношение к убийству, что именно пришло ему в голову. Ничего не пришло. Точнее, когда он садился в машину, Фридхолм вдруг подумал… нет, он не помнил, какая мысль промелькнула в сознании, и почему он настолько этой мыслью проникся, что выпалил журналистам свой вопрос. Секунду спустя он и мысль потерял, и вопрос показался ему неуместным, хотя, скорее всего, что-то в нем действительно было… что?
Как бы то ни было, до совещания оставалось два с половиной часа, и Фридхолм заехал в управление — поговорить с коллегами из следственной группы, хотя и это, в общем, не имело смысла: всю информацию по делу он получал на мобильный и прекрасно знал, что при всем обилии уже накопленной документации ничего ни нового, ни сколько-нибудь толкового и пригодного для разработки обнаружить не удалось. В компьютерных файлах можно было утонуть, от докладов — заснуть навеки, ничем этим Фридхолм заниматься не собирался, в собственном кабинете он хотел оказаться с единственной целью: сесть за стол, положить гудевшие ноги на специально для этого приспособленную табуреточку, сказать секретарше (кто сейчас дежурит — Грета?), чтобы никого не пропускала, мобильный телефон спрятать в нижний ящик, чтобы, даже если зазвонит… Закрыть глаза и посидеть час (если дадут) в тишине. Не думать, а просто сидеть и разглядывать плавающие перед глазами круги и петли. Может, тогда…
Это простое дело, — говорил он себе. Это очень простое дело, и именно поэтому в нем все выглядит запутанным и необъяснимым. Все запутанные дела оказываются простыми, если посмотреть с определенной точки зрения. Вопрос: откуда смотреть? Под каким углом. Это понять бы. А тогда…
Никто, кроме Ренато-ди Кампо, не мог убить Ричарда-Хоглунда, это очевидно. Ди Кампо убить Хоглунда не мог тоже, потому что кинжал в его руке был бутафорский, и спрятать обычный нож ди Кампо не мог — не было у него ни малейшей возможности. Это как загадка запертой комнаты — самая увлекательная загадка во всех детективных романах. В жизни такого обычно не происходит, но в данном случае… Да, как запертая комната: никого рядом с Ди Кампо и Хоглундом не было, освещенный прожекторами круг играл роль своеобразной стены, отгородившей место убийства от остального мира. Загадки запертой комнаты только читателям детективов кажутся необъяснимыми. На самом деле все просто: нужно сместить события или во времени, или в пространстве. Или убийство было совершено до того, как комната оказалась запертой, или совершено не в том месте, где обнаружено тело.
Здесь — при всех внешних отличиях — не могло быть ничего другого. Или Ричарда убили раньше, или не там. И нужно ответить на вопрос: когда — раньше? Или — где?
И еще этот американец… Или русский? Понятно: против парня есть улики, пусть и косвенные, разговор со старшим инспектором Стадлером это подтвердил, парня обвиняют, он пытается защититься, и потому — во всяком случае, таково мнение американского детектива — придумывает несуществующую связь между двумя убийствами, не имеющими между собой ничего общего. Целый день вчера ушел у следственной группы на то, чтобы отыскать хоть какие-то связи между стокгольмскими и бостонскими персонажами этой дурной оперы. Ничего. Никто друг друга не знал. Никто не имел друг к другу никаких претензий. Хоглунд никогда не только не пел в одной постановке с Гастальдоном, они никогда друг с другом не встречались, и никогда прежде оба убитых не работали вместе с потенциальными убийцами. Никаких романтических линий, ревности, общих любовниц.
Ничего.
Но этот американец русского происхождения… Бочкарев. Стадлер даже не смог правильно выговорить фамилию. За океаном, вообще-то, должны привыкнуть к странным для любого уха звучаниям иностранных имен, так нет же, всякий раз так произнесут…
Ни в чем этот русский не виноват, скорее всего. Чего же он хотел, в таком случае? Надо посмотреть в Интернете — если Бочкарев достаточно известный ученый, в сети могут оказаться сведения, пусть и не важные для дела, но любопытные. Впрочем, сейчас на это нет времени…
Фридхолм сидел за столом, закрыв глаза, тишина все равно не была полной, тихо гудел компьютер, где-то тикали часы, хотя, вроде бы, тикать в кабинете было нечему, просто, видимо, собственное сознание так отмеряло время — то психологическое время, которое у каждого свое, и частота тиканья тоже своя, и если послушать со стороны…
Самое смешное (хотя что тут вообще смешного?) в этом деле то, что Фридхолм уже знал, где искать решение. Знал, он был в этом совершенно уверен. Кто-то сказал что-то. Или кто-то что-то сделал на его глазах, и он это отметил…
Расслабиться. Очистить место в сознании. И тогда нужная мысль вернется, тихонько и незаметно…
Что, черт возьми, было сказано? И кем?…
Номер 4 (22). Сцена и дуэт
Проснулся я, наверное, в раю. Еще не открыв глаза, услышал далекое пение ангелов, шуршание их крыльев, и еще запахи я ощущал удивительно приятные, хотя и не мог распознать, потому что в памяти сместились какие-то ячейки, и мне показалось, что я вернулся в детство, сейчас мама сдернет с меня одеяло и скажет громким голосом: «Андрюша, хватит дрыхнуть, в школу опоздаешь». И сразу вслед за этим воспоминанием явилось другое, какого быть не могло, потому что я точно знал, что мне все-таки не семьдесят, и доживу ли я до такого возраста, еще не известно. Но мне почему-то вспомнилось, как я лежал под капельницей в приемом покое Госпиталя св. Лазаря, и какой-то не очень умный врач сказал громко, полагая, видимо, что сознание уже покинуло меня: «Бочкарев очень плох. Надо известить родственников». А другой голос ответил: «Готовьте операционную, я пойду мыться».
Я заставил себя открыть глаза. Это оказалось трудно, потому что кто-то положил на веки по пудовой гире. Надо мной было не райское небо с сонмом паривших ангелов, и не потолок нашей московской квартиры, куда мы с мамой переехали после смерти отца, и даже не капельница, возвышавшаяся, как ракета на старте. Я увидел заплаканное лицо Томы, музыка оказалась хором шотландцев из Вердиевского «Макбета», а запах… Запах я по-прежнему определить не мог, хотя пахло, скорее всего, пережаренным омлетом.