…Скрипят, все скрипят дощатые ступени под босыми ногами. Прогнулась наконец и освобожден-но вздохнула последняя. Вот он, помост. Подальше, почти у края — столб. Цепями прикручен к нему Багряный, прикручен и обложен просмоленным хворостом. А чтобы не занялись доски, под хворост уложены плоские железные щиты, закрывающие половину помоста. Пылает факел в руке у палача — не главного мастера, а другого, с закрытым лицом. И нагреваются в плоской треногой жаровне длинные стальные иглы.
Но это не для тебя, Ллан. Прямо перед тобой, в двух шагах — неструганая колода с торчащим, наискось врубленным в дерево топором. Он любовно вычищен, лишь на обушке — несколько темных вмятин-оспинок. Что еще ты должен вспомнить, пока не упал этот топор?
Да, конечно…
…Все чаще и чаще являлись Высшему Судии откровения, предвещающие торжество добра. И в один из дней, очнувшись от священного забытья, открыл Ллан ближайшим из близких посетившее его видение: сам Вечный, призвав слугу своего к подножию престола, долго наставлял его в благочестии, а затем звучным голосом повелел ни за что не уступать господам, ибо добру суждено возобладать над злом; в пищу же отныне дозволил Он употреблять плоть младенцев не только умерших, но и умерщвленных по жребию; не будет это зачтено за грех, сказал Вечный, и слово в слово приказал Судия передать волю Его горожанам. И передали. А ночью, не предупредив заранее, вошел в келью Ллана Каарво-Кузнец. Истощенный, похожий на призрак, он ничем не напоминал себя недавнего, горластого самоуверенного смельчака, седые волосы и борода обрамляли изможденное лицо вожака предместий, а нос заострился, как у мертвеца. Костлявые руки былого силача дрожали, в келье, залитой лунным светом, он казался порождением тьмы.
«Наверное, я и сам такой же», — пришло тогда в голову Ллану, и он невольно посмотрел на свои высохшие узловатые пальцы. Тишина длилась лишь мгновение: Каарво, не предупреждая, бросился на Ллана и вонзил кинжал в его плечо. «Открой наконец ворота, поп, — прохрипел он в лицо обожаемому наставнику. — Мы сдохнем с голоду, нам уже нечего ждать!» Но слова кузнеца заглушил негодующий крик Высшего Судии, и вот — вожак предместий лежит, поваленный на пол, а Ллан душит его худыми, но обретшими вдруг твердость железа пальцами. Каарво хрипит, и в его открытый, как клюв у голодного ворона, рот стекает по каплям кровь из пораненного плеча Ллана. Миг, другой, и вот уже кузнец навеки затих. А снаружи до Высшего Судии, как во сне, доносится невнятный шум…
Как ясно вспоминается сейчас та ночь!
Он толкнул дверь кельи и вышел во двор, в синеватую мглу безоблачной предвесенней ночи. Пусто. То ли шум внезапно, сам по себе утих, то ли голод уже лишил его слуха? Вокруг — тишина, над головой — темный небосвод с бледными звездами; все кружится, быстрее, еще быстрее… Ллан понял вдруг, что уже не стоит, а лежит навзничь… Вот засиял над ним свет, истекающий из непонятных огненных шаров… Вот свет сделался молочно-белым, мелькают проносящиеся над головой копыта… Откуда-то издалека доносятся боевые клики и звон оружия, долетают непонятные слова. «Кто-то открывает ворота», — понял Ллан, а спустя мгновение перед глазами ярко вспыхнуло, и мрак покрыл все.
…Потом — когда? — он пришел в себя. Прислушался. Шуршит сено, скрипят колеса, медленно стучат по мостовой подкованные копыта. Попробовал встать, но тщетно: врезались в тело ремни, зазвенели цепи, затем, отдернув полог, в отверстии кибитки появилась чернобородая голова. Злорадно ощерила пасть. Хмыкнула. Произнесла что-то невнятное…
Вскоре он все узнал и все понял.
В Новую Столицу, напоказ сеньорам, везли его, везли закованным в тройные кандалы, как зверя, в наглухо закрытой повозке. А Древняя Столица… ну что ж, город сохранился, хотя и почти пуст. Сеньоры не стали разрушать дома, но выкуп оказался чудовищным. Все вольности и привилегии, все древние хартии с печатями и алыми заглавными буквицами, выданные еще Старыми Королями и подтвержденные в недавние времена, сгорели в пламени; Магистрат распущен навечно, а город поделен на кварталы, принадлежащие окрестным сеньорам. Мало выгадали господа из ратуши, открыв ворота врагу: с купцов и мастеров сорваны ленты — и черные, и белые; отныне и навсегда все они — лишь вилланы, хотя и отпущенные на оброк. Но они, высеченные и заклейменные, по крайней мере, живы, они дышат и спят с женами, бывшие богачи и бывшие водители караванов, а вдоль улиц, на бревнах, торчащих из узких окошек, плечом к плечу висят обмазанные дегтем удавленники, большинство — из «худого народца», но и кое-кто из «жирных», излишне уверовавших в пророчества Плана. Они висят близко-близко, вешать просторнее не хватило бы бревен, а внизу, у окоченевших ног казненных, сидят с протянутыми руками их дети. Но в городе по-прежнему голод; казнив тех, кто был сочтен достойным смерти, сеньоры раздали немного припасов уцелевшим, однако совсем чуть-чуть; лишнего нет ни у кого, а потому не до милосердия; сиротам не подают, мимо них проходят, глядя в сторону, и они ложатся прямо на плиты, ложатся и умирают, не имея сил даже смежить синеватые веки…
Его везли долго. Вместе с ветром в щели несло трупным смрадом; даже не видя, можно было понять по вони и хриплому карканью, что вдоль дороги стоят виселицы и что виселиц этих много. Краюха хлеба утром, краюха хлеба с луковицей — к ночи, и сколько угодно воды давали ему, и не было рядом никого. Ни единой души. Совсем одного увозили его из Старой Столицы: всех остальных, видать, уже перебили, а кто пока еще не убит — ждут своей участи в каменных мешках крепостей.
И впрямь, здесь, в Новой Столице, в подземельях Заклятого Города, гнили сотни пленных, прибереженных специально для этого дня. А Плану сохранили жизнь, чтобы не обнести праздник господ сочной приправой: зрелищем гибели Отца Мятежа, ненавистного едва ли не больше, нежели сам Багряный. Тот — непостижим, и трудно ненавидеть его. Ллан же понятен. И ненависть к нему тоже понятна и проста; тем сладостнее станет посмаковать его казнь…
Печально скрипнула последняя ступень.
Некуда больше идти.
Уже погладил рукоять топора палач.
Уже поставили под перекладины первые десятки мятежников, накинув на шеи приспущенные петли, и за концы веревок ухватились кольчужники.
Резко оборвавшись, затих колокольный стон.
Ллан спокойно подошел к плахе, еще раз оглядел жадно притихшую толпу и вздрогнул: прямо против него, по левую руку от Императора, восседал Вудри в золоченой накидке с гербом, драконом на лазоревом поле, бережно обнимая левой рукой худенькую светловолосую девушку, пожалуй, не девушку даже, а девчушку. Глаза их встретились, и Степняк пожал плечами — слегка, почти незаметно.
Эрр Муллин дан-Лалла, милостью Императора граф и через таинство брака сеньор Баэльский, провожал мятежника без ненависти, совсем наоборот, едва шевеля пухлыми губами, он читал молитву, прося Вечного о милости к дураку.
Ллан преклонил колени и, щекой к шершавому дереву, положил голову на плаху. Мыслей нет — все ушло. Кажется, ему все-таки стало страшно, но он сумел заставить себя не показать этого никому. И лишь одно, подобно раскаленным щипцам палача, жгло, болью сводило скулы: