Она хлопает глазищами и улыбается.
Улыбаюсь в ответ.
Еще одна проблема: как с тобой быть, девочка? Буду я жив или нет, а тебя куда-то определить надо. И не абы куда, а хорошо, надежно пристроить; иначе нельзя: мы в ответе за тех, кого приручаем…
Где-то совсем близко гудит колокол: бом-м-м… бом-м-м… бом-м-м…
…Не спать! Не спать!
Не сплю. Не сплю.
Но все равно — рядом, забегая то справа, то слева, снова крутится Лава, зыбкий, полупрозрачный; он по-прежнему пребывает в сомнениях: доплатить мне или нет.
И наконец принимает решение.
Сквозь тягучий колокольный гул в лицо мне бьет ядреный запах молодого чеснока.
— Сеньор лекарь… Вы, это… Ну-у… я понимаю, племяшка… а только не возил бы ты эту девчонку с собой… — почти неслышно шепчет Лава, и по лицу его мне ясно: теперь мы в полном расчете.
ЭККА ШЕСТАЯ,
свидетельствующая о том, что излишек знаний подчас чреват бедами, а любовь к детям, безусловно, превыше всего
Голос чтеца был негромок, но каждое слово звучало ясно и отчетливо.
— В лето шестьдесят девятое от основания Ордена. По воле Его Величества выступили смиренные братья-рыцари на юг, дабы вразумить мятежных тассаев. И одолели… В лето семидесятое от основания Ордена. По воле Его Величества выступили смиренные братья-рыцари на запад, дабы отразить набег эррауров. И одолели… В лето семьдесят первое от основания Ордена. По воле Его Величества ополчились смиренные братья-рыцари на дан-Ррахву, дерзнувшего восстать. И одолели… В лето семьдесят второе от основания Ордена. По воле Его Величества заслонили смиренные братья-рыцари священные рубежи Империи от Джаахааджи, тирана песков. И одолели… В лето семьдесят третье от основания Ордена. Молили Вечного смиренные братья-рыцари вразумить Его Величество, склонившего слух свой к наветам; когда же не были услышаны их мольбы, скорбя, оказали сопротивление. И одолели!
Последние слова чтец выкрикнул с торжеством.
Закрыл фолиант; вопросительно вскинул глаза:
— Угодно ли приступить к пятому тому, брат Айви?
Старый человек, сидящий в кресле, покачал головой.
— Ступай, дружок, отдохни. Ты утомлен.
Монашек сломился в поклоне и сгинул, мышкой, бесшумно, словно слился с тенью, а старик так и остался сидеть у камина, уставясь в огонь, пожирающий смолистые плахи. Изредка он шевелил дрова трезубой кочергой — тогда пламя взмывало, взлетали искры, волной жара ударяло в лицо, и предутренний сумрак на мгновение вновь оползал по стенам, когда пламя темнело, — и вновь замирал. Со стороны могло бы показаться — уснул. Но не было рядом никого, и некому было ошибиться.
Водянисто-голубые глаза, полускрытые густыми, нависающими на глазницы бровями, замерли, завороженно следя, как языки огня облизывают прямоугольную плашку, как скручивается и — вспышкой! — сгорает нежная кора, легким дымком исходит влага, и высушенное, белое, словно раскаленное, дерево вдруг вспыхивает и обугливается, превращаясь в золу и пепел…
В ничто.
— И одолели! — сказал человек громко и отчетливо. — Да!
Оттолкнулся от подлокотников.
Встал; в тишине звонко хрустнули суставы.
Волоча ноги, прошел к алтарю.
Третий Светлый, любимый друг и надежный советчик, магистра в многолетних трудах, глядел на преданного своего слугу — сверху вниз, — как всегда, ободряюще и чуточку печально. Был он так же тощ, как магистр, и так же плешив. Его деревянная плоть ссохлась под белым одеянием, и рука, сжимавшая посох, была иссечена трещинами, будто стариковскими прожилками.
Старый человек медленно, щадя измученную болями поясницу, опустился острыми коленями на подушки, устилавшие ступени перед алтарем.
— Всемилостивый! — негромко позвал он любимого Заступника. — Укрепи и научи меня, бессмысленного, ибо не ведаю, что есть благо перед лицом Вечного…
Тысячи, десятки тысяч раз, день за днем всю свою не короткую жизнь произносил магистр эту обычную формулу, символ покорности и самоуничижения. А сейчас впервые привычная фраза оборвалась на полуслове…
Как затасканная, истертая до отказа ременная упряжь.
И великий магистр в ожесточении подумал, что не тот угоден Вечному, кто простаивает перед алтарем с восхода до заката, первым бежит к Чаше, последним уходит из часовни, постится, заучивает псалмы и дает обеты. Нет, не он праведник. Не ему место в первых рядах святого воинства. Ибо что для Вечности вера, озабоченная лишь собственным спасением? Пыль, прах и тлен! Только тот угоден Вечному и Светлым Его, кто живет и труждается ради Его славы, не забывая и о спасении иных душ, — ведь и земная жизнь Третьего Светлого являет собою пример беспрестанного подвига; он не знал праздности, проповедуя слово истины…
— Помоги, Всемилостивый, — прошептал старик, и шепот его был похож на плач ребенка. — Пошли мне Слово, способное вернуть доброго брата Турдо на путь истины…
Отблески пламени гуляли по лику изваяния, но лик не казался живым.
— Ты, свидетель моих скорбей и трудов, знаешь: я честно служил Вечному и нес язычникам Имя Его, не жалея сил. Но вот — я дряхл, силы мои на исходе, и близок час, когда не я, но другой станет блюсти чистоту служения Ему. И стало мне известно, что достойнейший из достойных погряз во грехе…
Словно дуновение ветерка пронеслось по просторному покою, и магистру почудилось, что Третий Светлый чуть приподнял кустистую бровь.
— Хуже, чем во грехе!
Великий магистр был убежден в этом.
Как долго не хотел он верить в падение брата Турдо, как тщательно проверял и перепроверял каждое слово, каждую улику, подчас даже отметая очевидное, но не подтвержденное должными доказательствами, обижая недоверием достойных, богобоязненных свидетелей! Увы, все оказалось правдой: и чешуйчатые василиски, заточенные в колбах, и пожирающие василисков грифоны, и мерзкие каффарские книги, отовсюду свозимые (страшно подумать!) в Тшенге, и неведомо куда пропадающие селянские младенцы — все, как один, первенцы…
— Не я ли некогда принял его в оруженосцы? Не я ли опоясал мечом? — бормотали сухие губы. — Я. Мне и держать ответ за эту заблудшую душу. Но и ты, Всемилостивый, и Собратья твои свидетели: прежние дела и поступки его достойно украшали герб Ордена и преумножали славу Его…
И вновь дрогнула бровь на неподвижном лике изваяния.
Третий Светлый, не терпящий лжи, подтверждал: это — правда.
В тот, давний уже, день не кто иной, как магистр — тогда, впрочем, еще всего лишь раамикуский паладин, — от имени Ордена встречал новоприбывших.
Они стояли кучкой — полтора десятка мальчишек, смешные, нахохлившиеся в ожидании младшие сыновья, не имеющие никаких надежд на наследство, они смотрели на него, грозного орденского брата, как на судьбу… а чуть поодаль переминался с ноги на ногу еще один — угловатый, жилистый.