Твердил, надеясь на успех:
Любви все возрасты покорны,
Она сильней законов всех.
Глава 5
В летной столовой, куда Чонкин подвозил обычно дрова и
продукты, он выпросил у шеф-повара Ситникова две банки американской свиной
тушенки, пачку сухих галет и плитку шоколада. Все это было отнесено на конюшню
и спрятано под сеном в закутке, где хранились лопаты, грабли, вилы и
инструменты для чистки лошадей.
В казарме Чонкин договорился со своим другом, рядовым
Васькой Мулякиным, что на вечерней поверке, когда перекличка дойдет до буквы
«Ч», тот откликнется за него. А потом, если что, положит на его койку под
одеяло «куклу» – чучело, сделанное из шинели.
На ужин, ясное дело, ходили строем, с песней «Скакал казак
через долину». Иногда пробовали петь «Несокрушимую и легендарную», но с
«казаком через долину» шагалось веселее. После ужина Чонкин сказал старшине
Глотову, что надо почистить лошадей, и ушел на конюшню. Лошадей он и вправду
наспех поскреб, расчесал им гривы и даже дал по куску сахара. Одну из них звали
Ромашка, а другую Семеновна, имена их Чонкин узнал от конюха Грищенко, который
сам их, должно быть, и сочинил. С Чонкиным лошади вели себя послушно, но к
именам сперва как-то приспосабливали ухо, думали и потом только шли на зов,
видно, оставаясь в сомнении. Они же были немецкие, трофейные, и в дотрофейном
бытии звались как-то иначе.
Похлопав лошадей на прощанье по холке, Чонкин пошел к своему
тайнику. Тушенку, галеты и шоколад засунул за пазуху, а чайник взял в руку.
Завернул за конюшню, а там уж кустами пробрался к дырке в заборе и оказался за
пределами части.
Смеркалось.
Городок Биркендорф остался после войны сравнительно целым.
Жители вели себя тихо, по вечерам и вовсе как вымирали, и по
дороге к вокзалу Чонкин никого не встретил, кроме худого, черного как черт
поджигателя уличных газовых фонарей. Фонарщик на высоком велосипеде и с факелом
на длинной палке передвигался от столба к столбу по тротуару и сначала внизу
откручивал краник, а потом касался факелом верхушки столба. Зажженный
светильник давал неверное, синеватое, неяркое, бесполезное пламя, обозначавшее
только самое себя.
Железнодорожный мост, о котором говорил Жаров, находился
сразу за небольшой часовенкой на слиянии улиц Тюльпенштрассе и Розенгассе.
Начало перехода было освещено сразу двумя фонарями, стоять под которыми очень
уж не хотелось, поскольку патруль мог появиться в любую минуту. Хотя появиться
внезапно было ему почти невозможно, поскольку военные сапоги, да еще с
подковками, топающие по мостовой, слышны далеко. Стоять, однако, Чонкину
напрасно здесь не пришлось: едва он приблизился к переходу, как из-за массивной
афишной тумбы, с наклеенными на нее приказами коменданта выдвинулась долговязая
фигура военного человека с большим животом. Это был Жаров.
– Принес? – спросил Жаров шепотом.
– Принес, – прошептал Чонкин.
Жаров тоже пришел не пустой, у него кое-что из-за пазухи
выпирало.
Долго петляли по утопающим в сумерках узким мощеным улочкам,
и Чонкин удивлялся, как хорошо Жаров знает город. Пересекли какой-то совсем уже
темный парк, пролезли сквозь раздвинутые прутья железной ограды и оказались у
домика, примыкавшего к большому особняку с четырьмя колоннами, высоким крыльцом
и парой облезлых каменных львов, мирно лежавших по бокам.
Леша постучал в закрытый ставень и подошел к двери. За
дверью сначала было тихо, потом послышался шорох, и тихий женский голос
спросил: «Вер ист да?»
– Машута, это я, Леха, – прильнув к замочной скважине,
негромко сказал Жаров.
Дверь отворилась, и женская фигура в белом платье с
короткими рукавами, слабо освещенная сбоку, появилась в проеме.
– Лекха! – сказала она радостно и повисла у Жарова на шее.
– Знакомься, Машута, – сказал Леша фигуре, когда та с него
слезла. – Мой друг Ваня Чикин, летчик. Раненный в воздушном бою. Ему, вишь,
снарядом башку наскрозь проломило, а он хоть бы хны. Росточка, правду сказать,
небольшого, зато сама знаешь, хреновое дерево всегда в сук растет.
– Гут, гут, – Машута поцеловала Чонкина в щеку. Она сначала
закрыла дверь, потом включила электрический фонарик и по длинному коридору
провела гостей в дальнюю комнату, освещенную двумя керосиновыми лампами,
стоявшими по углам на специальных подставках в виде человеческих фигурок с
подносами. Комната была просторная, оклеенная зеленоватыми обоями с квадратными
пятнами от висевших здесь когда-то картин, а теперь кем-то снятых и увезенных в
неизвестность. Осталось только одно большое полотно с изображенными на нем
старинным замком, прудом, парой лебедей на пруду, пухлой девушкой на берегу и
косулей, высунувшей морду из кустов. Что-то похожее Чонкину приходилось видеть
и раньше. В дальнем углу буквой «г» стояли две одинаковых железных кровати с
шишечками и высокими подушками, а середину комнаты занимал тяжелый квадратный
стол, покрытый за неимением скатерти простыней. Завитая блондинка в вязаной
желтой кофточке с короткими рукавами расставляла на столе приборы, из каковых
Чонкину едать еще в жизни не приходилось: фарфоровые тарелки, серебряные вилки
и ножи, бокалы хрустальные.
– Здорово, Нинуха! – сказал Жаров блондинке.
– Добрый вечор! – ответила она с чужим акцентом, но на
понятном Чонкину языке, чем удивила его, ведь он поверил Жарову, что немки обе
по-нашему не говорят. Леша тоже ее обнял, поцеловал, пошлепал по попе. Она не
смутилась и его пошлепала по тому же месту.
Чонкину же подала пухлую руку и сказала:
– Янина. Естем полька. Розумишь?
Она крепко пожала ему руку, посмотрела в глаза, что в
Чонкине сразу возбудило надежды. Он вспомнил, как тот же старший сержант Кисель
читал ему записи из своего альбома с толкованиями знаков, подаваемых женщиной
при встрече с мужчиной: «Жмет руку – любит, крепко жмет – крепко любит, крепко
жмет и смотрит в глаза – готова навсегда подарить свои ласки».
Янина оказалась бочка не бочка, а подержаться было за что.
Большая грудь выпирала из-под кофточки, и задница была соблазнительных
размеров. Вообще, все у нее было на месте, не считая четырех верхних передних
зубов, которых на месте не было. Она это помнила, старалась не смеяться, а если
не удерживалась, прикрывала рот ладошкой.
Чонкин поставил на стол чайник и другие принесенные им
припасы. Жаров тоже опростал пазуху и вывалил на стол буханку ржаного хлеба,
банку сардин, кусок сала и четыре пачки американских сигарет с нарисованным на
них верблюдом.