— …тебя бы законопатили на Чукотку, там бы ты
хлебнул лиха по уши!
— И прекрасно! на Колыму! и давно бы
застрелился и не мучился!
— Я все для тебя сделал! Чего ты теперь еще от
меня хочешь?
Подведя беседу к нужному вопросу, племянник
переселяется с пола на стул. И внушает вкрадчиво:
— Слушай… ты ведь запросто за руку со всеми
адмиралами… с нашим командующим…
— Да уж… — кивает дядя не без самодовольства.
— Потому что — уважают!
— Вот. Послушай. Ты бы не мог встретиться с
адмиралом Головко, и раз в жизни попросить… если б он подписал… он ведь тебе не
откажет… — И подает дяде заготовленный рапорт об увольнении в запас.
— Нет, — говорит дядя. — С такими просьбами я
к нему обращаться не буду. Наши отношения, знаешь, иного рода. Нет. Не стану я
его о таком просить.
Штейн принимает позу, по сравнению с которой
умирающий лебедь Плисецкой — это марш энтузиастов. И тихо шепчет:
— Тогда прощай, дядя… Я тебя любил. Я гордился
тобой. Прости, что причиняю вам такое горе… прошу никого не винить…
Выдергивает из брюк ремень и норовит
пристроить петлю к оконному карнизу.
— Прекратить!! — грохочет кулаком бездушный
дядя, солдафон от маринистики.
Тут в комнату впадает его жена, племянникова
тетя, которая всю эту душераздирающую сцену подслушивала за дверью, и говорит:
— Сашенька, есть у тебя душа или нет у тебя
души? Ты посмотри — на мальчике ж лица нет. Он же над собой что-то сделает, ты
что, не понимаешь?.. Я всегда говорила, что нельзя отдавать мальчика во флот.
Все эти твои матросы — они такие грубые. Они пьют, как биндюжники, они ругаются
— это тихий ужас! Я после них неделю мою квартиру и проветриваю от табака и
портянок.
— Моряки не носят портянок!!!
— Скажите пожалуйста! А что они носят? Это так
важно? Или у тебя много племянников?..
— Не лезь не в свое дело! — гремит дядя.
— Это мое дело! — кричит ему тетя. — И не смей
на меня кричать! Кричи на своих адмиралов, так их ты боишься!
— Я боюсь?! — орет дядя. — Да я — член
правления… кандидат ЦК…
— Так почему ты не можешь пойти в гости к
этому Головко? Он к тебе прислушивается, я же знаю. Они же понимают, что ты
умный человек. Что тебе стоит? Ну хорошо — выпей с ними, посиди, я тебе
разрешаю.
— Никуда не поеду, — отрубает дядя.
Штейн подставляет стул к своей петле на окне и
закрывает глаза.
— У тебя есть сердце? — спрашивает тетя. — Или
у тебя нет сердца? Ты посмотри, что делается с ребенком. Если бы я была его
министром, так я бы давно отпустила его куда он хочет. Какое море? Только
Черное. Мальчику необходимо курортное лечение, это кожа и кости. У него совсем
слабые нервы. И вообще ему нисколько не идет эта форма, ты посмотри на него — и
это матрос?..
В конце концов дядя плюет, звонит Головко
домой, надевает свою шубу на бобрах, сует в карманы две бутылки армянского
коньяка, вызывает из гаража свой персональный ЗиМ и едет к Головко.
Головко принимает его сердечно, ставит, в свою
очередь, свой коньяк, вестовой накрывает стол — серебряные подстаканники,
нарезанный кружевом лимончик, балычок-икорка с разных флотов; пьют они коньяк и
чай по-адмиральски (а чай по-адмиральски — это так: берется тонкий чайный
стакан в серебряном подстаканнике, наливается крепчайшим горячим
свежезаваренным чаем, бросается ломтик лимона и сыплется три ложечки сахара; а
рядом становится бутылка коньяка. Отхлебывается чай, и доливается доверху коньяком.
Еще отхлебывается — и еще доливается. И вот когда стакан еще полный, а бутылка
уже пустая — это и есть настоящий адмиральский чай). И с удовольствием
беседуют. Головко говорит о литературе, Штейн говорит о флоте, и очень оба
довольны поговорить с понимающим и компетентным собеседником.
И дядя, как бы между делом, в русле
застольного разговора, повествует в юмористическом ключе, чтоб никак не дай Бог
не отягчить настроение хозяина, всю историю злоключений своего племянника — как
отвлеченного флотского офицера, не называя фамилий. И адмирал совершенно
благоприятно это воспринимает, заливается смехом и переспрашивает подробности,
войдя во вкус, слезы утирает и за живот держится. Такой юмор ему в кайф: до
боли знакомая фактура.
А в заключение рассказа дядя эффектным жестом
выдергивает рапорт своего племянника и кладет перед Головко. Головко, еще
похрюкивая, тянется за очешником, надевает очки, читает рапорт и закатывается
диким хохотом:
— Ох-ха-ха-ха! — лопается. — Так это что — с
твоим племянником все это было? Ха-ха-ха! Ну, ты драматург!
Это, значит, дядя придумал такой
драматургический ход. И теперь с удовлетворением видит, что все он рассчитал
правильно — ударный сценический ход по адмираловым мозгам, сюжет свинчен
истинным драматургом, что адмирал и признал: никакого неудовольствия у него, а
сплошные положительные эмоции. Хороший дядя драматург. Настоящий. Крупный.
— Вот, — говорит, — хо-хо-хо! такая,
понимаете, история. Так что, если можно… не моряк, что поделать.
— Ох-ха-ха-ха! — надрывается Головко.
Развинчивает авторучку, чертит в углу рапорта собственноручную резолюцию,
размашисто подписывает, складывает лист и швыряет через стол дяде. — Ну,
спасибо за спектакль! потешил старика! А я-то думаю, откуда это ты в таких
подробностях все это знаешь!.. Погоди-ка, — и жестом велит вестовому поставить
еще бутылку. — Выпьем еще, посидим. Давненько я так не веселился! Ну-ка
расскажи еще раз, как это он шпалер в гальюне забыл… ха-ха-ха!
И к двум ночи вдребезги пьяный дядя,
знаменитый драматург Штейн, является на своем ЗиМе домой. Шофер его вводит в
двери, дядя, с красной физиономией, сильнейше благоухая на весь дом хорошим
коньяком, благодушный и снисходительно-гордый, падает в своей распахнутой шубе
в кресла.
А племянник, уже синий от непереносимого
волнения — судьба решается! — бегает по стенам в полубессознательном состоянии.
И смотрит на дядю, как блоха на собаку, которою можно прокормиться и выжить, а
может она тебя и выкусить.
Тетя говорит:
— Сашенька, не томи же душу. Мальчик весь
извелся. Ну что, таки он подписал это заявление? Прошу тебя!
Дядя лыбится и извлекает из себя звук:
— Ы!.. салаги!.. на!
И гордо пускает племяннику через комнату
порхающий рапорт.