Я поступала во ВГИК вообще ниоткуда, из школы рабочей молодежи, из модельного бизнеса, но читала много, и память была отменная, хотя родители у меня, грубо говоря, были вообще никем для такого вуза. В общем, блата у меня не имелось никакого. Только я собственной персоной да мои непомерные амбиции, и вот вам пожалуйста – прошу любить и жаловать.
Однако именно меня ВПП выбрал в качестве характерной, что ли, героини и украсил мною курс – моим ростом под 180, иссиня-темной стрижечкой и пухлыми щеками. Короче, монголкой чистой воды. Такой у меня тогда был видок. Этнический. И что только он во мне нашел?
Ах, ну да…
О жизнь без завтрашнего дня!
Ловлю измену в каждом слове,
И убывающей любови
Звезда восходит для меня.
Так незаметно отлетать,
Почти не узнавать при встрече,
Но снова ночь. И снова плечи
В истоме влажной целовать.
Тебе я милой не была,
Ты мне постыл. А пытка длилась,
И, как преступница, томилась
Любовь, исполненная зла.
Да, Ахматова тогда была у меня в почете. Ею я и сразила приемную комиссию, своей несгибаемой верой в некую правду разлюбленной женщины, а еще своим голосом… голосом более всего. В театральных вузах голос ценится чуть ли не превыше фактуры, знаете ли. Чтобы, к примеру, с последнего ряда партера Театра Советской армии было слышно «Барыня, кушать подано».
Сам же господин Баталов изволил явиться только на конкурс, где трясущихся от страха и неизвестности абитуриентов выстроили в шеренгу на сцене актового зала и разглядывали как ярмарочную скотину: примеряли, что ли, под будущие спектакли? Боги мои, как же пафосно все начиналось! К слову, ВПП в глумливом выстраивании участия не принимал, это уже чисто вгиковские штучки – обозревать из зрительного зала длину ног, размер талий и грудей…
По характеру Владимир Петрович был самой настоящей жестоковыйной сволочью, тем не менее именно он вылепил многие нынешние заслуженные лица. Он обожал мучить студенток – вытаскивать из них женственность, чего во мне как раз не было ни на грош. Давал все роли на сопротивление. Ругался, орал и топал ногами, вечно обутыми в видавшие виды саламандровские сапоги, курил как паровоз, метал цыганскими глазами молнии, не боялся никого – ни ректора, ни проректора, вообще никого и ничего.
Он давным-давно стал не только притчей во языцех, но и последней инстанцией. Его мнения не оспаривались и не пересматривались. Учиться у него считалось за счастье. И за очень большое везение.
Владимир Петрович был гордецом. А может быть, последним из могикан, совестливым очень. А возможно, просто хорошим человеком, настоящим мастером, умеющим видеть в своих студентах то, что другим увидеть было не по под силу.
Строго говоря, ВПП умел смотреть незаштампованно, и все его пророчества в итоге сбывались – пророчества о том, кто кем станет и кого какая судьбина ждет. Он-то сам вообще был всячески заслуженный препод из Щуки, которого Баталов позвал к себе на курс. Забегая вперед, Алексей Владимирович испугался того, что все мы (а ребята у нас собрались очень непростые, все как на подбор с характером) обожаем Поглазова и в общем не очень-то в восторге от самого мастера, в частности от многих его замшелых замыслов, переигранных тысячи раз предыдущими бедолагами. И именно благодаря ему мы вдруг почувствовали себя единым целым, одним организмом и по-человечески полюбили друг друга.
Затем, когда Баталов все же избавился от ВПП, мы собрались и написали письмо, кажется в Минкульт: дескать, курс остался без дипломных спектаклей (я-то пребывала в состоянии сироты казанской совершенно, так как играла только у Владимира Петровича – все остальные педагоги просто не приживались на нашем исповедующем метод Поглазова курсе). Короче говоря, Поглазов узурпировал власть святейшего, и его попросили.
Однако именно он впоследствии по ночам репетировал с нами отрывки и пытался распихать нас, не пришей кобыле хвост, по театрам. Фанатик он был, мой Поглазов. Очень любил свое дело, да и нас тоже, по всей видимости.
Итак, он выгнал меня на втором курсе. В основном за хреновый характер, упертый донельзя. Его бесили мои цацки, понты и машины и привычка на уик-энды сваливать за границу.
Я его совсем не понимала. А вместе с тем он был мне послан как соломинка утопающему. Остальные-то преподаватели были полный ноль и уж точно научить ничему не могли, да уже и не хотели. Тем более меня. Пафосную девицу, ровным счетом ничего не смыслившую в профессии.
Как же я могла его пропустить? Ведь наверняка он бы понимал и принимал меня настоящую, такую, какая я была на самом деле, без прикрас. Он, как радар, всегда замечал синяки под моими глазами и тотчас вычислял, с кем из сокурсников это дело было нажито… И мог дать намного больше, не будь я такой самоуверенной дурой. Мастер он был. Заслуженный инженер человеческих душ.
Случился худсовет, и он меня вычеркнул из списка учащихся мастерской Баталова. Хотя у ВПП на лбу было написано: он знал, что не мытьем так катаньем мы не расстанемся. Я вернусь на курс, как говорится, хоть чучелком, хоть тушкой… Так в результате и вышло.
И вот после этого помятого возвращения, когда, как ему казалось, он меня сломал и прилюдно унизил – то бишь указал зарвавшейся содержанке ее место, и началось настоящее обучение профессии.
Я никогда не видела лучшей Гертруды, чем в исполнении Поглазова, несмотря на то что он был бородат, полноват, и, вне всякого сомнения, являлся мужчиной. И вообще по виду крайне смахивал на черта, внезапно вылетевшего из табакерки.
Он любил взбивать свои волнистые волосы именно таким образом, чтобы они непременно стояли дыбом… Он мог растянуть назначенную репетицию на восемь часов. Но самым страшным для его студентов были так называемые субботники. Это когда Поглазов Владимир Петрович со своим неизменным «дипломатиком», вальяжно просачивался в коридорную дверь, демонически сверкая стеклами квадратных очков, навсегда застывших на кончике его вездесущего носа, а также нацепив на себя суровый и недовольный нами, олухами, вид…
Далее были спектакли, были главные роли, был Чехов, был Шекспир, был Уильямс с «Трамваем «Желание», сделанным специально для показа в театр и только для меня – новоиспеченной Бланш Дюбуа… Такою он меня внезапно увидел. Не клоуном, не девушкой легкого поведения, не инженю и не говорящей головой, а трагической, серьезной актрисой.
Потом уже нагрянул май, время показа в московские театры. Все было срепетировано, все мы на первое время рассосались по театрам, как ни странно. Жизнь закрутила, взяла свое, и Поглазов оказался тысячу раз прав, что «здесь с вами только балуются и жалеют» и что «это ваше самое счастливое время»…
Больше я не видела его никогда. Тоска по нему, по курсу, по всей первозданной радости в душе пришла далеко не сразу, но, постучавшись один раз, не покидала уже никогда.
Недавно я случайно наткнулась в одном журнале на его фотографию и едва не вскрикнула: так он постарел, мой Поглазов. Но, несмотря на исчертившие лицо морщины, несмотря на по-прежнему всклокоченные, но теперь уже седые кудри, поразивший меня когда-то неиссякаемый бесовский огонь по-прежнему горел в его пристальных, таких умных и навсегда любимых глазах.