Дальше события убыстряются: муж двоих в панике рыщет по комнате, с космической скоростью натягиваются штаны, носки, рубашка, теряются документы, ручки, ключи… Все, любезный за дверью, он уже в лифте, страшно, о как страшно после содеянного бежать отсюда, как будто ничего и не было. Забыть это проклятое точеное лицо с невинными заплаканными глазами… Забыть, туда, в свой свонявшийся гримваген, к тому спешить скорее, что должно народиться когда-нибудь, пока очень не скоро.
Сбежал. Казалось бы, пьеска сыграна, дешевый такой водевильчик. Любимый чужой муж уже там, как выяснилось, отправляет на утренную халтуру неспавшую, нежравшую свою добытчицу. Писака даже немного завидует ей: ну надо же, какое здоровье, какое исполинское стремление содержать своего мужчину, пока тот, не забываем про пластину, находится в весьма плачевном состоянии…
Но! Актрисе не спится, как всегда. Она тут же, покидав манатки в сумешку, закрасив засосы на шее и прочие атрибуты недозволенного, а оттого еще более сладкого греха, ныряет в машину и рулит в Выхино раз и навсегда порушить этот круг, и, кроме того, не будь она стерва первозданная, мечтает открыть глаза киношной обслуге на то, как нехорошо воровать чужих мужчин и что за это бывает.
То есть мечтает, как бы между делом вломить той между ее пропитых дряблых щек по первое число. Приезжает. Побоища не вышло. Гримерша уже с утра кого-то где-то малюет. Дверь ей благостно открывает готовый ко всему супруг. Дальше по наезженному кругу: он – она моя жена, ждет моего ребенка, я тебя любил семь лет, а вот теперь ненавижу, ненавижу, будь ты проклята, сучара, я весь седой из-за тебя, никакой молодости, подлюка, одни твои измены; она – я тебя люблю, люблю, но прости, прости; дальше он – ну не надо так, не плачь, у меня сердце разорвется, хватит; звучит Моцарт и плавно стекает к своему помпезному финалу.
Прощаются опять же у ресторана. Там он ее кормит, не стесняясь никого, плевать он хотел на все сплетни – цветок жизни, что с него взять.
Засим надо бы попрощаться с этой темой, запереть на семь замков, чтобы не страдало, не билось, не кровоточило. Любовь, даже хиленькая, так быстро не умирает, и у второй в данном случае предавшей половины тоже.
Нет, конечно, ничем страшным дела эти не закончились. Подозреваю, что мой бывший любимый по-прежнему влачит жалкое существование, и его новая жена вторит ему, так никого и не родив, что естественно для данного пламенного союза двух профессиональных лжецов.
По крайней мере в тот последний раз, когда она мне звонила, видимо ощущая смутную тревогу, голос у нее был пьян и надрывно печален. Зажимая в уголке тонкого рта сигарету, она что-то озлобленное бубнила мне посреди ночи, и музыка преисподней лилась и лилась в морозное осеннее пространство, одевая этот мир в декорации к страшной детской сказке с плохим концом.
* * *
Итак, «злая двуличная сука»… По идее я должна была впасть в неописуемое отчаяние. Произнесен был сей эпитет с торжественной интонацией и наверняка должен был произвести на меня самое ошеломляющее впечатление.
Увы, к моменту описываемых событий я прожила довольно долгую и непростую жизнь и если и относилась к кому-то по-настоящему, то только к автору «злой двуличной суки». Посему на данное замечание я уже никак не прореагировала, криво ухмыльнулась и даже не подумала что-нибудь этакое надерзить в ответ: а ты-то, мол, хрен старый, белый лебедь, что ли?
Нет, я, наоборот, уже совершенно успокоилась и окончательно ему поверила. И правда, на деле оказалось, что быть сукой не так уж и плохо. Ведь если на человеке поставили клеймо, то от него и не ждут уже ничего хорошего, никакого такого благородства. Соответственно, можно вполне себе расслабиться и жить припеваючи.
Циничным и изворотливым мой ум стал не сразу. Заложенное в ранней юности крепкое классическое образование все время тянуло по полочкам раскладывать собственную жизнь и ждать определенной логики в последовательности событий. Особенно тех, что касались отношений с мужчинами. Сейчас могу с прискорбием заявить – эх, как же я ошибалась! Нет и не может быть определенной модели. А фантазировать и придумывать за совершенно чужого человека, создавать ему мерцающий ореол и слепо верить в его непогрешимость и отчаянную любовь к вам попросту глупо, мало того – крайне опасно.
Подобные умозаключения ко мне пришли не так давно (когда я наконец выяснила, что муж – это вовсе не родственник и даже не близкий друг, а уж любимый мужчина тем более), а вот Руслан возник в поле моего зрения, когда я радостно развелась с первым мужем, окончила институт и была преисполнена самых радужных и оптимистичных планов.
Было мне тогда чуть больше 20 лет, я казалась себе неимоверно опытной и умной барышней, искушенной во многих вопросах. Чудно, но именно тогда я думала, что чрезвычайно стара и жизнь меня ничем уже удивить не может. О наивная юность!
Это я понимаю именно сейчас, глядя на себя прежнюю с высоты своего нынешнего возраста. Наконец-то я осознала мироощущение многих глубоких старцев, которые так смешно козлятся и пытаются крутить амуры с девушками, годящимися им во внучки, если не в правнучки. По всей видимости, душа не стареет никогда.
Как же по своей сути трагична человеческая жизнь, как она безысходна и предрешена с самого ее начала! Бессмысленное и эгоистичное младенчество, восторженная юность, поумневшая зрелость, удрученная приближающимся небытием, неизбежное старение и, под самый финал, возвращение на круги своя – к эгоистичному бессознательному состоянию глубокого старика – и затем уход в никуда. Все. Варианты возможны только внутри этого замкнутого круга.
* * *
Хорошенькие, однако, рассуждения посещают меня после бессонной ночи в стылой полутьме гримвагена. И надеяться на то, что их сможет рассеять безвкусный растворимый кофе, уже не приходится. Хоть бы рюмку коньяку раздобыть, может, это помогло бы вернуть беспечность и легкомыслие. По большому счету, женщине вредно много думать, а особенно рассуждать. О всяческих сансарах, бренности бытия и безысходности существования.
Каюсь, я-то как раз была этим делом грешна. Причем с самого раннего возраста, когда клепала первые свои рассказики и писала сочинения, приводящие моих невзыскательных учителей в состояние крайнего душевного трепета.
Я отставляю в сторону пустой стаканчик из-под кофе и украдкой тянусь за сигаретой. В гримваген заглядывает второй режиссер Володя, при виде меня расплывается в широкой улыбке, словно неожиданно поймал меня с поличным, и дружелюбно заявляет:
– Курить вредно!
Не имея никакого желания поддерживать пустой утомительный треп с мнящим себя балагуром и душой общества Володей, я томно потягиваюсь и отвечаю намеренно дрогнувшим голосом:
– Для человека с последней стадией рака, думаю, уже нет.
Одно удовольствие наблюдать, как Володя меняется в лице, растерянно и пугливо озирается, словно надеясь разглядеть где-то в темном углу подходящие к случаю слова извинения и сочувствия, и наконец поспешно ретируется. Я удовлетворенно откидываюсь на спинку кресла.