— Это обязательно? Я... Я, в общем, предпочел бы остаться. У меня планы. Из-за этих собак Шороховых все! Черт! Черт! — Он шарахнул ребром руки о дверной косяк и грязно выругался. — Когда ехать?
— Сейчас. — Дед окинул внука взглядом, в котором неодобрение мешалось с жалостью. — Ладно, иди собирайся. Юрий, ты уж займись. Отправь парня подальше. Так, чтоб Шороховы не откопали. Карина, а ты после завтрака ко мне. В школу сегодня не идешь. Джана!!! Джа-а-ана!!! Я же знаю, ты за дверью. Принеси мне еще кофе.
* * *
Роберт ждал от деда и отца еще какого-то слова, но в кабинете воцарилась тишина. Карина молчала. Стояла, опустив глаза в пол и ожидая разрешения покинуть комнату. Юрий словно не видел дочь — обзванивал бухгалтерию и банки, связывался с армянской общиной на Крите, чтобы те обеспечили сыну защиту, искал частный джет, опасаясь, что Шороховы могут поднять на ноги охрану аэропорта — тамошний начальник начинал когда-то в «Империи» Шороховых простым «десятником».
Роберт подождал две минуты и вышел.
Покидав в сумку кое-какую одежду — пару джинсов, футболки, университетскую толстовку и бомбер, — Роберт нагнулся и неожиданно для себя погладил гири. Старые чугунные гири, которые когда-то отдал ему дед Торос.
— Прощайте.
Он знал, чувствовал, что больше сюда не вернется. Роберт Ангурян — несостоявшийся смотритель ростовского лабиринта, неслучившийся отец-основатель ростовского метро — уходил из семьи навсегда.
Глава одиннадцатая. Цыба
Четверг выдался дождливым и по-осеннему холодным. Макар встал в семь и начал одеваться. Мама приготовила костюм и рубашку еще с вечера, повесила на плечиках на зеркальный шкаф, и, просыпаясь ночью, Макар пугался и черного висельника, и его зеркальной копии. Потом приходил в себя, садился на смятой кровати и ждал, пока снова не начнет неумолимо тянуть в сон. Все эти три чертовых дня он почти не спал. Торчал у дяди Вани с тетей Олей на кухне, не решаясь пройти в гостиную — туда, где в деревянной коробке лежал Цыба.
— Я тоже на него смотреть не могу, — шептал осунувшийся дядя Ваня. — Надо побыть рядом, пока он еще здесь. А не могу.
Тетя Оля сидела у гроба. Молчала. Иногда выла тихонечко, как дворняга Сыроежка, которую Цыба раз в неделю таскал с помойки домой и лечил от гриппа колбасой с кругляшами аспирина. Сыроежка жрала колбасу, выплевывая таблетки. Подумав, доедала и таблетки. Ей было без разницы, что жевать, — нравился сам процесс. Насытившись, Сыроежка садилась на куцый хвост и принималась монотонно выть. Может быть, она скорбела по колбасе, а может, по щенятам, которых уволокла «живодерка», пока Сыроежка таскалась по помойкам в поисках какой-нибудь еды. Цыба считал, что Сыроежка плачет по детям, Макар считал, что у нее просто характер такой, но в целом они оба сходились на том, что собака хорошая и надо ее оставлять дома.
— Помнишь, он псину в дом притащил? Вот такую! — дядя Ваня коснулся рукой колена. Подумав, поднял к бедру. — И так еще назвал чудно...
— Сыроежкой. И она маленькая была совсем. Как болонка.
— Да? А мне казалась — лошадь. Мы, дураки, не разрешили тогда — шерсть, мол, а у нас ковры. Вот притащил бы он сейчас хоть всех ростовских дворняг, я бы знаешь что ему сказал... знаешь? Я б ему сказал «Сынок, да пусть живет...»
— Дядь Вань, не надо, а. Налей.
И снова водки, заесть куском пиццы. Ребята-охранники — молодцы. Сами сообразили и организовали дежурства, так чтобы у Иван Ивановича не заканчивалась закусь и выпивка.
— Как же так? Как же вы так? Как так неосторожно? — Дядя Ваня, напившись и наплакавшись, кружил вокруг Макара, все пытаясь услышать что-то, что объяснило бы ему, почему его единственный сын лежит в коробке, а друг его — Макар — сидит напротив живой.
— Так вышло, дядь Вань. Дурь вообще. Приспичило на доске покататься. Отжали там у одних ребят на время... Я ничего, а Гоха навернулся и о бордюр. Я виноват дико — не отговорил. Знал же, что ему нельзя. Что неуклюжий. Прости, дядь Вань. Прости!
— Да не. Ты не виноват. Я так спросил. Знать важно. Нет? Ну как же вы так неосторожно? А что за ребята?
— Да кто ж знает. Мелкота. Не плачь только, дядь Вань.
Выла за стеной тетя Оля. Скулили тоненько «господи, помилуй» старухи-плакальщицы, которых кто-то привел из соседней церкви. Устав петь, старухи бродили по большой цыбинской квартире — одинаковые, призрачные, с извиняющимися личиками и запахом смерти, каким-то рыбьим, налипшим на них, как чешуя. Встретив их в коридоре, Макар вжимался в стену и ждал, пока они пройдут мимо. Ему казалось: если бабки заговорят с ним или, еще хуже, коснутся, он тут же и сам упадет замертво.
— Как же так неосторожно? Как? — докапывался дядя Ваня до плакальщиц, те вздыхали и гладили его по всклокоченной немытой голове.
Макаровы мать с отцом дневали здесь же, у Цыбиных, а на ночь уходили — дома оставался Илюха, и одного его бросать было никак нельзя, Макар же две ночи ворочался на кушетке в прихожей, потому что спать в Цыбиной комнате не мог, да и тетя Оля с дядей Ваней не выдержали бы, хотя дядя Ваня настаивал. Наверное, думал, что так ему будет проще и быстрее забыть.
В среду Макар наконец ушел ночевать домой, к Цыбе так и не заглянув. Боялся. Не покойника, нет, и не того, что станет там при всех плакать — он и так все эти дни плакал. Боялся, что, увидев мертвого Гоху, не выдержит. Назовет дядь Ване и отцу Цыбиного убийцу.
Только назвать не мог! Он два дня был уверен, что молчит, потому что хочет сам отомстить ангуряновской твари. Стопроцентно знал, что вот Гоху похоронят — и он сразу же пойдет душить Бобра, и будет его шею стискивать так долго, что пальцы посинеют. Он взял нож, забрал у брата цепь, но почему-то хотел именно руками. И чтобы еще глаза видеть... черные армянские глаза.
«Тортилла разноглазая». Теперь Цыба ляпнул бы это не про Бобра, а про него — Макара. Из-за черепахи, которую Макар таскал все это время в кармане, глаза поменяли цвет, и странно, что никто из родных этого не заметил. Хотя чего ж странного? Кому сейчас было дело до Макаровых глаз. К тому же из-за недосыпа они стали красными и безумными.
«Убью, убью, убью», — шептал Макар, прислушиваясь к вою в гостиной, и от этой мысли ему становилось легче.
К вечеру среды тетя Оля начала плакать навзрыд, а потом всхлипывать тише и еще тише. Выбралась из гостиной на кухню, выгнала охрану и тихо отругала дядю Ваню за то, что тот пьяный, а завтра надо на кладбище. Обняла племянника так крепко, что перехватило дыхание и хрустнули ребра, села пить чай. Вот в этот миг Макар, понял, что не убьет Бобра. И никому не расскажет. Никогда и никому. Будет с этим жить дальше, и молчать, и давить в себе ненависть, как таракана.
Причиной его молчания была Карина Ангурян. И то, что он любил ее.
Так отчетливо и так просто Макар это понял, наблюдая за тем, как тетя Оля прибирается на кухне, как возит тряпкой по столу, как медленно, будто во сне, ставит на поднос пустые чашки... так сильно захотел, чтобы Карина оказалась сейчас рядом с ним... так зверино затосковал, что тут же поднялся и, попрощавшись с дядькой и теткой до утра, рванул в Нахичевань на первой попавшейся тачке. Подходя к ангуряновскому дому, увидел, что окно мансарды плотно закрыто, тут же сообразил, что номер ее телефона так и не взял, но ему уже было все равно. Только бы увидеть, только бы услышать голос, только бы дотронуться...