— Значит, забыли, — вздохнул я огорченно. — Ай-яй-яй! А письмо-то интересное! Как возмущены честные врачи подлым шпионом профессором Плетневым! Вот послушайте, как красиво сказано и очень убедительно: «…изверги и убийцы растоптали священное знамя науки, осквернили чудовищными преступлениями честь ученых…». И подписи: Мирон Вовси, Николай Зеленин, Егоров… так… так… так… вот еще один честный врач — Моисей Коган. Это ваш родственник? Или однофамилец? А может, перепутали в редакции — это не подпись вашего брата Бориса Когана?
— Это… я сам… это моя подпись… — выдавил из себя Коган.
— Не может быть! — закричал я испуганно. — Мне точно известно, что ученик не может признать учителя злодеем! Ведь профессор Плетнев — ваш учитель? Я ведь не ошибаюсь?..
Ох, долго молчал Коган, пока наконец смог разъять уста и шепотом сообщить:
— Н-нет… не ошибаетесь… Но нас собрал заместитель наркома НКВД Агранов… показал признание Плетнева…
— И вы поверили? — охнул я от неожиданности.
— Поверил…
— Понимаю вас, — сочувственно покачал головой я. — На вашем месте у меня бы тоже ни на миг не возникло сомнения, что великий гуманист — молодой парень шестидесяти восьми лет, здоровенный чахоточник, атлет без одного легкого и с сильным циррозом, алкоголик с двумя инфарктами — сам по себе умереть не мог ни за что! Только вредительская рука Плетнева смогла вырвать гения советской литературы из наших рядов. Даже я — совсем не врач — это отлично понимаю…
Минька радостно, сыто загоготал, хлопая себя ладонями по брюху, и Трефняк, сообразив, что я, видно, крепко пошутил, тоже заржал по-сержантски. Куда же делась ваша еврейская надменность, дорогой гражданин Коган? Как быстро стыд и страх растворили вашу гордыню! Залепетал растерянно:
— Агранов показывал документы… Плетнев на процессе признавался… Агранов ведь был замнаркома, член ЦК…
— Э-эх, не надейтесь на князи, на сыне человеческий — сказано в Псалтири. Агранов-то давно расстрелян…
— Но мы ведь не могли тогда знать, что все это подделки! — воскликнул с отчаянием Коган.
— Подделки? — удивился я. — У нас подделками не занимаются. Плетнев изобличен и расстрелян по заслугам. И Агранов расстрелян — по своим заслугам. И у вас нет выхода, кроме чистосердечного признания…
— Господи, что же происходит? — закричал Коган. — Чего вы хотите от меня?
В круглом канцелярском графине мерцал блик от электрической лампы, скрипели хромовые сапоги Трефняка, густо сопел Минька, всхлипывал Розенбаум. Вода в графине стыла пузырем циклопической слезы. Минька, дурак, не выдержал хода игры, не понял, осел, что Когана надо ломать не на испуг, а на унижение собственной грязью, и вылез с вопросом:
— Мы хотим, чтобы вы рассказали о том, как вам удалось умертвить кандидата в члены Политбюро, секретаря ЦК ВКП(б), первого секретаря Московского городского и Московского областного комитетов партии, заместителя наркома обороны СССР, начальника Главного политического управления Советской Армии, начальника Совинформбюро генерал-полковника Александра Сергеевича Щербакова…
Он это провозгласил торжественно, как дьякон литанию, но Трефняк, оторвавшись от размышлений про плутоуку, присвистнул удивленно и спросил:
— Усех сразу ухайдакал? От жидюка злостный!..
Все сделали вид, будто не расслышали замечания Трефняка, и я наблюдал, как часто дышит Коган, набирает воздуха в грудь, мнет дрожь в скулах, чтобы достойно ответить нам звенящим от испуга и напряжения голосом:
— Товарищ Щербаков умер 9 мая 1945 года от остановки сердца вследствие многодневного тяжелого запоя. Умертвить его я не мог по двум причинам. Во-первых, в течение всего запоя охрана не подпускала к Щербакову ни одного человека. Это легко проверить по журналу посетителей дачи Щербакова в Барвихе, куда записывались паспортные данные каждого, кого ввозили на территорию. А во-вторых, я не был лечащим врачом Щербакова и видел его живым всего один раз во время консилиума по поводу прогрессирующего у него склероза и ишемической болезни…
— А откуда вы знаете причину его смерти?
— Мне рассказал коллега, профессор Вовси… Он наблюдал Щербакова как Главный терапевт Советской Армии…
— Вот и прекрасно, — заметил Минька. — Так и запишем: замысел умертвить Щербакова сильнодействующими лекарствами и назначением пагубного режима был подсказан Когану профессором Вовси…
— Вы с ума сошли! — взвизгнул Коган. — Я ничего подобного не говорил! И не скажу! Никогда!
Коган больше не крутил взад-вперед головой, а вскочил со стула и умоляюще протягивал ко мне руки, жарко бормотал:
— Ну вот вы, товарищ, у вас вид приличного, образованного человека, ну вы хотя бы постарайтесь понять, что все эти обвинения — чудовищная чепуха! Никто на всей земле не может в это поверить! Какие сильнодействующие лекарства?! Какой пагубный режим?! Щербаков выпивал ежедневно до трех литров водки и выкуривал несколько пачек папирос. Вы же его видели, наверное, он весил сто сорок килограммов и один съедал за обедом свиной окорок с гречневой кашей. Во время консилиума он сам мне сказал, что каждый день ему привозят с бадаевского завода дюжину бутылок нефильтрованного пива. Это же для почек — смерть!
— Не обливайте грязью память убитого вами великого сына советского народа! — торжественно и печально сказал Минька.
— Почему я обливаю его память грязью? Я стараюсь вам объяснить! Ведь не я же предписал ему пить водку и поглощать ящиками пиво!
Минька горестно закрыл глаза своей пухлой короткопалой падонью с обломанными ногтями, с болью, глухо вымолвил:
— Александр Сергеевич Щербаков рядом с товарищем Сталиным вынес на своих плечах весь груз войны и умер в День победы в сорок четыре года, а эта старая жидовская вошь жива-здорова, всю войну по тылам отъедалась, а теперь еще срамит память одного из преданнейших сталинских учеников… Не могу слушать!
И громко хлопнул по столу. И Коган смолк. То ли понял, то ли устал. Я подошел к нему, положил руку на плечо и сообщил душевно:
— Несмотря на мое возмущение совершенными вами преступлениями, вы мне все равно чем-то симпатичны. Поэтому я хочу дать вам добрый и разумный совет: напишите сами, можно сказать, добровольно все, о чем вас просит следователь. Чтобы это было и научно, и по-человечески убедительно…
— Почему? — прошептал Коган. — Почему я должен писать сам этот злой сумасшедший вздор?
— Это глупый вопрос, поверьте мне. Ведь если бы в вас на фронте попала пуля, вы ведь не стали бы спрашивать, почему именно вас убило? Убило — и все! На войне убивают…
— Но ведь сейчас не война…
— Ошибаетесь! Война! И очень серьезная. Мы не допустим, чтобы в каждом учреждении сидели Гуревич, Гурович и Гурвич и отравляли жизнь советскому народу!
— Вы говорите, как фашист… — медленно, будто у него озябли губы, вымолвил Коган.