— Дорогой папа! Вы показались мне вчера очень веселым человеком. Я решил сделать вам маленький презент, его веселье тоже не зависит от обстоятельств…
Молодец. Просто бандит какой-то. Настоящий террорист. И я заулыбался изо всех сил. Я натягивал на лицо, будто противогаз, приветливую улыбку, томление радостного нетерпеливого ожидания, восторг простого русского папаньки от встречи с долгожданным зятьком, оттого, что он тоже необычайный весельчак и шутник, от предвкушения нашей совместной пьянки, которая, при таком составе игроков, должна превратиться в незабываемую фиесту.
Обнял Магнуста горячо, облобызал троекратно, и было у меня ощущение, что я обжимаюсь с высоковольтной мачтой, такой он был жесткий, холодный, весь из торчащих углов и железных ребер. Может быть, за границей растят каких-то других евреев? У нас они жиже, жирнее, жалобнее.
— Ну-кось, сынок, садись, Магнустик мой дорогой, обсудим не спеша, что будем кушать, чем запивать…
— Мне все равно, — лениво заметил Магнуст.
— Ну уж, не выдумывай! Давай икорки черной возьмем, очень это популярная еда в нашем народе…
Магнуст усмехнулся:
— Боюсь, что эта еда по карману только коммунистам. Я беспартийный, могу есть что-нибудь проще…
— Да ты за мошну свою не тужи, я тебя угощаю, не жидись, ешь от пуза. У нас не то что в вашей Скопидомии: коли пригласил гостя, тем более родственника, корми его до отвалу!
— Это верно. Немецкий счет не так красиво. Но при этот счет нет гостей и нет хозяев. Оба равны. Оба свободны. Обедают и ведут переговоры. Это удобно.
Не знаю уж, то ли он так тщательно подбирал слова и выражения, то ли еще почему, но даже акцента в его разговоре почти не было. И развел я горестно руки:
— Как тебя, такого педанта, немца, прости Господи, моя медхен, дорогая моя тохтер полюбила? Все у тебя по форме, по параграфу. Я ведь хочу по-нашему, по-простому, чтоб как лучше было. Смотри, захочешь потом родственных чувств, абер дудки. Поздно. И я на тебя осерчаю…
Он покивал добродушно:
— Больше, чем сейчас, вы не будете сердитым…
— Ну гляди, тебе жить! Хочешь, закажу тебе чечевичного супа, очень, говорят, любимое блюдо в вашем народе?
Магнуст снисходительно улыбнулся:
— И это угощение я не могу принять от вас, дорогой папа. Я не сомневаюсь в вашей мудрости Иакова, но уверяю, я не красный Исав. Мы вообще не едим чечевицу…
— Кто это «мы»? — быстро поинтересовался я.
Магнуст смотрел на меня мягко, добродушно-задумчиво.
— Мы? — переспросил он, неопределенно помахал рукой. — Те, для кого каждый родившийся первороден, и потому жизнь его священна, неповторима и неприкосновенна.
Я это слышал уже где-то, когда-то я уже слышал эти слова.
— И много вас, таких?
— Вы хотите знать, трудно ли вам будет справиться?
Я пожал плечами, а Магнуст подмигнул мне заговорщицки, почти товарищески:
— Много. Достаточно много. И вам не справиться.
— Ох, сынок, что это ты меня все пужаешь, в угол загнать стараешься? Ты меня, похоже, за кого-то другого принимаешь!
Магнуст покачал головой и упер в меня мягкий, задумчиво-внимательный взгляд удава, а я с отвращением ощутил, как быстро удлиняются, растут мои уши, наливаются кровью глаза и переполняет меня рабья инсультная неподвижность, жестокая связанность чужой волей.
— Нет, я не ошибся. Вы — это вы. И вы даже лучше, дорогой папа, чем я вас представлял по рассказам.
— Вот и вижу я, Магнустик, что чересчур много рассказов ты обо мне наслушался.
— Это правда. Много. Вот столько… — и раздвинул большой и указательный пальцы сантиметров на пять, будто держал между ними сигаретную пачку или стакан.
Или папку уголовного дела.
— Брось, сынок, не слушай глупостей — мы же с тобой интеллигентные люди!
— Нет! — засмеялся Магнуст и снова замотал башкой: — Вы — нет, дорогой папа…
— Это почему еще? — вздыбился я.
— Потому что русские интеллигенты — это плохо образованные люди, которые сострадают народу. А вы — уважаемый профессор, следовательно, человек, хорошо образованный. И народу не сострадаете.
Он, еврейская морда, откровенно смеялся надо мной. Ладно, раз пока не удается атака, то и я посмеюсь. Он же сразу понял, что я небывалый весельчак. И доверительно хлопнул его по плечу, а ощущение осталось такое, будто ладонью о косяк рубанул.
— Льстишь ты мне, чертушка! Какое уж там образование — по ночам между работой и сном научные премудрости постигал! Как говорят — на медные деньги учился.
— Надеюсь, не переплатили? — сочувственно спросил Магнуст.
— Кто его знает, может быть… — пропустил я и эту плюху промеж глаз. — А скажи мне, сынок, откуда ты язык наш так хорошо знаешь?
— А я учился на настоящие деньги. На золотые, — серьезно заверил Магнуст.
Он сидел передо мной, удобно развалясь на стуле, Магнуст Беркович, иудейский гость, и пел не спеша свою нахальную арию про их богатство и силу, и в его фигуре, позе, выражении лица было ощущение гибкой мощи, очень большой дозволенности и сознания моей беспомощности. А развязности в нем все-таки не было.
Развязность — всегда от неуверенности и слабости. Развязность — извращенная мольба о близости, визгливая просьба трусов и ничтожеств о снисхождении. И вдруг с щемящей сердце остротой вспомнил, что когда-то, много лет назад, я сидел вот так же, слегка развалясь, за своим огромным столом на шестом этаже Конторы и беседовал с людьми, для которых я был велик, как архангел Гавриил, потому что держал в руках ниточку их жизни и в моей власти было — только ли подтянуть ее чуть потуже, подергать сильнее или оборвать ее вовсе. Мне не было нужды в развязности. Развязным был Минька Рюмин. А мы, с моим зятьком дорогим, Магнустом Берковичем, родственничком моим пришлым, — нет! Мы другой закваски ребята, иного розлива бойцы. Наклонился он ко мне ближе, облокотился о столешницу, заскрипели жалобно ножки, и мелькнула почему-то быстрая мысль, что была на Руси в старину мера такая — берковец. Берковец — десять пудов. Какие там пуды. Нет больше в мире никаких пудов. Это только мы свой нищенский урожай на пуды мерим. Берковец теперь называется баррелем. В слове «баррель» — бормотание нефтяных струй, бойкий рокот золотишка. Настоящих денег. В Магнусте — десять пудов силы, берковец уверенности, баррель ненависти. Не отпустит меня живым, подлюга.
— Насчет денег — это ты правильно заметил, сынок: хорошая учеба любого золота стоит, — сказал я горячо. — Народ наш бедный от неучености вековечной…
Он криво, зло усмехнулся. А я думал о том, что выкрутиться могу только благодаря парадоксу поддавков — там побеждаешь, проигрывая свои шашки. И для японского рукопашного боя это основа: атака возникает только из отступления.