— Господи!.. Господи, чо деется-то?!. Сережка мать свою трахает, — и снова отчетливо, ясно, потрясенно: — Шмаков, да ты глянь. Придурок Аниску гребет!!!
Торжествующий рев кретина, вопли Дуськи, вялое бормотание ее мужа «Уходи, уходи, нас не касается…», смертельно-перепуганное молчание Фиры, вырывающаяся из-под меня Римма, захлёбывающаяся криком:
— Ты… ты… ты!.. Это ты… вы… вы… всех людей. Так же. Мамочка родненькая… погибли мы… погибли мы все…
Не дал я ей вырваться — никогда не была она мне вожделенней и слаще, чем в ту кошмарную минуту, под страстный горловой рёв безумного урода, в сочащемся сквозь сизое окно багровом свете далёкого пожарища, в ощущении моей небывалой силы. Римма горько плакала, стонала и судорожно шетала.
— Скоро… скоро… погибнем мы все…
А я ласкал её и говорил уверенно:
— Будущее принадлежит позжеродившимся.
Слова змия-искусителя. Но она металась по мокрой подушке, рвалась и твердила:
— Здесь нет будущего… Здесь жизнь пошла вспять…
И мне было ее немного жалко, как серебристого ночного мотылька, который родился в сумерках, и всего срока ему отпущено до зари, и оттого он уверен, что жизнь — это тьма, это ночь, и предчувствует, что для него эта ночь — вечность.
Страшно ревел, ликовал, счастливо взвизгивал и сопел кретин. Всю ночь.
Проклятый безумец!
* * *
Все проходит. И та ночь прошла. И бездна лет утекла. До сего дня, когда проснулась во мне ядовитая фасолька по имени Тумор. И предстоит встреча с Магнустом. А я уже побрился. Трещит, разрывается телефон. Марина шипит из коридора:
— Тебя Майка спрашивает…
Все, надо собираться, надо ехать. Язык пересох, опух, зашершавился. Выпить необходимо. Скорее. Боль в груди тонко звякнула и екнула, ухнула, заголосила во мне, проснулась, выпросталась из обморочного забытья той далекой страшной ночи. Тумор. Фасолька лопается, прорастает во мне стальными створочками.
Магнуст против фасольки. Оба — против меня. Натянул я на себя свежую сорочку и как-то равнодушно подумал, что вдвоем-то они могут, пожалуй, меня одолеть.
Марина назло мне включила на всю мощь радио. Родина-мать призывала молодежь быть ее строителями, украшателями и защитниками. Исполать вам, добры молодцы! От Аниски Булдыгиной — большой привет. Родина, маманя дорогая!
Глава 12
«Пропасть»
Я думал, что Майка будет проситься на встречу. А она сказала:
— Магни велел назначить время и место для разговора. Ему все равно…
Магни. Ай да Магни!
Магнуст. Маленький зверек, который рвет глотку гремучим змеям, наповал их душит. Посмотрим, посмотрим на тебя в работе, маленький Магни.
— Молчишь? — сердито спросила Майка. — Выдумываешь что-нибудь?
— А чего мне выдумывать? Давай часа через два. Ну, допустим, в пятнадцать.
— Хорошо, я передам Магни. А где?
— Где?.. Где?.. Дай-ка сообразить, — вроде бы озаботился я, хотя думать мне было не о чем. Мне, как и Магнусту, время встречи было безразлично. А место — вот как раз место могло быть только одно. Показывали у нас такой детектив гангстерский — «Место встречи изменить нельзя». Так вот, будто нарочно для нас с Магнустом придумали: наше место встречи менять нельзя. В смысле — мне нельзя. Мы с Магнустом можем встретиться только в одном месте.
— Слышь, дочка, скажи этому своему, как его там, Магнусту, что ли…
— Его зовут Магнус Теодор!
— Ишь ты! Во дает! Ну, я-то человек простой, для меня это слишком сложно. Пускай будет Магнуст. Ты ему передай, что я приглашаю его на обед, там обо всем и покалякаем. Пусть приезжает в «Советскую», там хоть поесть можно прилично. Значит, жду я его в пятнадцать, в ресторане. Пусть скажет метрдотелю, что он мой гость, его проводят…
Вот так. Вот там и получится у нас родственная непринужденная беседа, семейный, можно сказать, обед, дружеская тайная вечеря. Под заботливым присмотром Ковшука. Под его оком, хоть и сонным, а все ж таки недреманным.
Всё! Всё! Пора выгнаиваться из дома, прочь отсюда, надо на улицу скорее, на воздух, может быть, там я продышусь немного, обмякнет давящая боль в груди, может, сникнет немного и подвянет стальная серозная фасолина в средостении.
Ах, как нужен мне сейчас стакан настоящей выпивки! Не газированной сладкой шипучки из зеленого пеногона, а настоящего горючего — водки, коньяка, виски, рома! Нету. Дома пустыня. Завал импортных товаров, а выпивки — ни капли.
Интересно, куда дели ром, в котором везли на родину Нельсона? Огромная бочка ямайского рома, в которую погрузили убиенного при Трафальгаре адмирала.
Столько выпивки не пожалели, чтобы не протух одноглазый дедушка на долгом пути к их туманному Альбиону. Господи, неужто вылили потом весь ром?
Наверняка вылили, сволочи, знаю я их буржуйскую брезгливость. Мы бы не вылили, мы бы выпили. Мы от дорогих покойников не брезгуем. Словно к материнской титьке, припал бы сейчас к нельсоновской настоечке: пока до гланд не насосался бы, не отвалился бы замертво, полный благодарной памяти спасителю отечества. Еще немного дотерпеть — до бара «Советской». Спуск в лифте, короткий быстрый проезд на «мерседесе», мраморный вестибюль — порт приписки адмирала Ковшука, розовый полумрак бара — и живая струйка рома, текущая по иссохшей трубке пищевода прямо в желудочек моего исстрадавшегося сердца!
— Марина! — крикнул я сквозь притворенную на кухню дверь. — Если будут звонить со службы, скажи, что я в Союзе писателей на совещании. А если позвонят из Союза, сообщи им, что я выступаю на телевидении…
Она вынырнула из кухни мгновенно, как кукушка из часов. Пламенело злобой лицо, бурый румянец осатанелости тяжело лег на скулы. Ей-ей, волосы дымились рыжеватым пламенем, и слова вылетали сквозь щелку между передними зубами, как плевки кипящей желтой смолы:
— А если с телевидения спросят? Передать, что ты пошел к своим проституткам?!
— Придурочная моя! Цветочек мой малоумный, что ты несешь? Я же при тебе с Майкой договаривался…
Она завизжала яростно, и ненависть стерла смысл ее крика, как радиоглушилка растирает в бессловесный сердитый гул «Голос Америки». А я смотрел в ее пылающее лицо и чувствовал к ней острое желание. Это было какое-то неожиданное темное, глухое некрофильское чувство, идущее, наверное, из надпочечников, отвратительное и непреоборимое, соединенное с самыми забытыми, самыми дальними тайниками памяти смутной тьмой подсознания. Оно уже взрастило однажды в моей груди зеленовато-серую фасольку Тумор. Я это чувство знал, я помнил его туманно — оно вошло в меня когда-то давно, на короткий миг, четкий, отдельно живущий, ясный, тот самый миг, когда я догадался, что коитус и убийство — не начальная и конечная риски на прямой линии жизни, а смыкающиеся точки на окружности, чувственное подобие, эмоциональное наложение двух тождеств максимального ощущения собственной личности…